Назад к книге «Вектор ненависти» [Анатолий Александрович Страхов]

Вектор ненависти

Анатолий Александрович Страхов

"Прятки на сутки" и комиссия по делам несовершеннолетних. Интернет-зависимость подростков и бессилие взрослых перед ней. Суицидные селфи и самоубийства перед ЕГЭ. Компьютерные игры в теракт и настоящие бомбы. Обычные школьники становятся террористами, а школа – объектом совершения теракта.

Любе Страховой

Я хочу упомянуть об одном очень тяжёлом факте моей биографии. Мне как-то очень долго – лет 6 – пришлось пробыть среди власовцев, не среди жертв – хотя, в общем-то, жертв было больше, – а, так сказать, среди волков. Это были очень страшные и закалённые в ненависти люди. Целеустремлённые и непримиримые. Так вот, добрая половина из них в доверительных разговорах со мной, когда я спрашивал их о том, что же они думали, когда шли с Гитлером или участвовали в том-то и том-то, рассказывали мне о чём-то совершенно подобном – о таких же судах и следствиях. И абсолютно не обязательно, что это были суды уголовные, с тяжёлыми санкциями, – нет, это могло быть простое школьное собрание, собрание актива и общественности, колхозное собрание, милицейский протокол и многое-многое другое. Важно было одно, и это они подчёркивали всегда, – первая трещина в сознании появлялась не от вражеского удара, а от пощёчины, от плевка, от отсутствия государственной совести.

Домбровский. Записки мелкого хулигана

Глава 1

Звонок с урока вдребезги разбил размеренную тишину школьных коридоров. И пока воздух сотрясала акустическая судорога, казалось, что и стены тоже трясутся, будто нечто живое под ударом электрического тока. А когда звонок смолк, настала тишина, беспокойная, тревожная. Тишина-ожидание.

И вот распахнулись двери классов, из них вылетели ученики, как семена из бешеных огурцов. Вырвались – и забегали, загомонили, завопили, да так громко, что лишь звонок на следующий, последний урок перекричал их.

Вяльцев, историк, на переменах чувствовал себя узником огромной цистерны, по которой лупили железными палками. Окружающий шум наполнял его голову и не давал покоя, хотелось забиться под учительский стол, пусть это и не спасло бы от мучивших его звуков. Из учителя он готов был превратиться в карикатуру на учителя, если бы это хоть как-то помогло. Физичка Репова говаривала: «А что такое белый шум? А это школьная перемена». Вяльцев не знал, что такое белый шум, но изображал на лице ту поддерживавшую разговор улыбку, после которой проницательный человек и сам понимал, что не интересен своему собеседнику, а Репова на такое просто не обращала внимание. Она была некрасива, но молода, ещё молода, и Вяльцев, находившийся в том возрасте, когда мужчина делит женщин не на красивых и некрасивых, а на молодых и немолодых, одинокий Вяльцев питал к ней сентиментально-анемичные чувства, которые никак не могли распуститься, расцвести наконец.

Уроки же давно стали для Вяльцева единственными приятными отрезками времени. Сидя за столом, стоя у доски или расхаживая по классу, он рассказывал, задавал вопросы, выслушивал ответы. К нему было приковано внимание учеников. Он ставил оценки – и влиял на чужие судьбы. Пусть и незначительно, пусть совсем-совсем незначительно, но всё-таки влиял. Нет-нет, Вяльцев не занижал оценок, Вяльцев был объективен, и это тоже придавало ему значимости в собственных глазах. С грустным лицом, с вечной скептической усмешечкой на губах он полагал, что быть значимым для себя – не так уж и мало, особенно – и этого он никогда даже мысленно не додумывал – если ты почти ничего не значишь в глазах других. Уроки истории были небольшим мирком, пожалованным ему во владение Министерством образования, и Вяльцев, полноправный властелин этого мирка, считал, что является определённой величиной и в большом мире. Занятия воспринимались им как установление гармоничного миропорядка, и всякий раз, когда хаос перемены разрушал гармонию урока, Вяльцев мнил себя патрицием, переживающим падение педагогической цивилизации под натиском малолетних варваров и вандалов. А когда он слышал, как старшеклассники фрондёрски распевали в школе: «Перемен требуют наши сердца!» – то бубнил недовольно: «Анархия, мама – анархия…»

И