Назад к книге «Стихи убитого» [Артем Волчий]

7

Плавали, конечно, вокруг – какие-то здания, соревнуясь с облаками; но, в целом, были незаметны. Архитектура тут до той степени примечательна, что как-то и плевать на неё было детскому глазу…

На фоне – сперва: десятков, сотен лиц. Остальные – тысячи! – сменяли друг друга, скрывали друг друга, изживали друг друга. Первые ряды, как пред сценою на концерте, никак не хотели уступить следующим за ними; ибо правило бал мельканье черной брони, выжженных на ней слов, щитов, сине-красных огоньков – брызги; и рубашки голубые.

Миша не знал, что происходит. Когда-нибудь, независимо от того, в какие стихи его занесёт, придется узнать.

Впрочем, многие это слово, не сплотившее, но затянувшее на воронку площади все эти лица, – узнают уже в его возрасте, к пятнадцати годам; и раньше.

А некоторые – как было и в Мишиной семье – и в возрасте постарше предпочитают соскользнуть незаинтересованным взглядом на какое иное зрелище – не из безупречности своей, не из сокровенной злобы, да и не из равнодушия. Они, просто… уже видели это, уже слышали это, знают, что к чему: в стороне не останешься. Значит, остается – попытаться отсрочить.

И, заранее, на совесть свою принять всякую жертву: кого – разъяренные – забьют его же собственным щитом, и – кого соратники забитого упрячут в каземат.

Чёрт их разберет, по итогу, кто – кому – за что – мстит, никакого «на первый-второй рассчитайсь!»; только бойня.

– Сколько молодняка! Сплошь зелень, – не давая этому оценки, описал толпу водитель маршрутки; движение сильно замедлилось, так как большинству машин приходилось огибать происходящее, и спасающие спланированные выходные людей перекрестки – переполнились.

«Зелень» – подумалось Мише, встревоженному. И сразу вспоминалось что-то, что – только в самом конце…

Тепло

Питера не любят старики. Любят Ленинграды, на крайняк уж – Санкт-Петербурги.

А Ленинграда не любят дети. Хотя, Санкт-Петербург – тоже. Язык запинается.

А я не люблю этих прибауток-присказок, раскатами плакатов, лозунгов, фраз за завтраками-обедами-ужинами, выкриков в очереди за какой-нибудь съедобной на вид безделушкой, выпадов среди не стихающих гражданских войн красных и белых обитателей несъедобных комнат, выломанных злым шёпотком, надкусанных переизбытками сверкающего ничего, ртов, и прочих выкидышей пустоты – но скажу: «страна стариков и детей».

Сразу, впрочем, пришла пора и каяться за ложь: кто я такой, чтобы говорить за Владивостоки-Новосибирски-Омски-Ростовы-Вологды-Мурмански? Так что – город, город детей и стариков, и тут уж точно, тут – хоть в библию нового завтра.

Почему-то очень многие, заискивающие рассмотрением разного рода проблематик «маленького человека» не додумывались назвать и город их родной-родимый – маленьким; сейчас, при обилии сверкающих новостроек, ярких представителей только что мелькнувшего «ничего», это звучит столь же неуместно, сколь и актуально.

Они всё выше и выше, я всё меньше и меньше. И даже не потому что «не для меня» – нет. Ведь, было б коли для меня – я бы и муравьем себя почитал с радостью, и сердце трепетало бы, как при виде Дворца Советов, и с радостью бы дедушка Ленин воображался, стоя на броневиках многоэтажек – а вот и хорошо бы, на каждой, да по Ленину, чтоб живущие там знали, что когда-нибудь – да в бой, когда-нибудь да будет ещё бег за временем золотым, без стремени на коне, – пока еще не понять, какого и цвета конь-то – но будет! – да без стремянки дружелюбного соседа, так и жаждущего подсобить, пока мы вновь поднимемся порыться в антресолях человечества, а то многовато там завалялось забытого, заброшенного, надкусанного со всех сторон, старой обложкой пахнущего да мебелью «навеки», но и железного, с механизмами, плевками светлого настоящего смазанными, да вот те раз – плевок не добавил ржавчины, разве что чуть-чуть!… —

Не для меня. И не что-то там – «политика», или ещё что; это, просто: не – для – меня. Это что-то вот такое поднимается, чтобы стояло, и скажут: «так ведь памятники с той же целью ставят!» – нет. Памятники ставят как раз, чтобы жили, пусть и не в них, но вокруг них.

Вокруг же этого уродства нет жизни, и внутри нет. Когда