Назад к книге «Столетняя» [Федор Михайлович Достоевский, Федор Михайлович Достоевский]

Столетняя

Федор Михайлович Достоевский

«…Старушка входит, посмеиваясь, колокольчик у входа еще долго, резко и тонко звенит. Внучка-то ее, должно быть, жена этого цирюльника, а сам он еще человек нестарый, лет этак тридцати пяти, по ремеслу своему степенен, хотя ремесло и легкомысленное, и, уж разумеется, в засаленном, как блин, сюртуке, от помады, что ль, не знаю, но иначе я никогда не видал «цирюльников», равно как воротник на сюртуке всегда у них точно в муке вывалян…»

Федор Михайлович Достоевский

Столетняя

«В это утро я слишком запоздала, – рассказывала мне на днях одна дама, – и вышла из дому почти уже в полдень, а у меня, как нарочно, скопилось много дела. Как раз в Николаевской улице[1 - Николаевская улица – ныне ул. Марата. Здесь в д. № 8 находилась типография, где печатался журнал Достоевского «Дневник писателя».] надо было зайти в два места, одно от другого недалеко. Во-первых, в контору, и у самых ворот дома встречаю эту самую старушку, и такая она мне показалась старенькая, согнутая, с палочкой, только все же я не угадала ее лет; дошла она до ворот и тут в уголку у ворот присела на дворницкую скамеечку отдохнуть. Впрочем, я прошла мимо, а она мне только так мелькнула.

Минут через десять я из конторы выхожу, а тут через два дома магазин, и в нем у меня еще с прошлой недели заказаны для Сони ботинки,[2 - Заказаны для Сони ботинки. – Достоевский называет здесь свою вторую дочь Лилю (Любовь Федоровну), именем первой, рано умершей Сони.] я и пошла их захватить кстати, только смотрю, а та старушка теперь уж у этого дома сидит, и опять на скамеечке у ворот, сидит, да на меня и смотрит; я на нее улыбнулась, зашла, взяла ботинки. Ну, пока минуты три-четыре прошло – пошла дальше к Невскому, ан смотрю – моя старушка уже у третьего дома, тоже у ворот, только не на скамеечке, а на выступе приютилась, а скамейки в этих воротах не было. Я вдруг перед ней остановилась невольно: что это, думаю, она у всякого дома садится?

– Устала, – говорю, – старушка?

– Устаю, родненькая, всё устаю. Думаю: тепло, солнышко светит, дай пойду к внучкам пообедать.

– Это ты, бабушка, пообедать идешь?

– Пообедать, милая, пообедать.

– Да ты этак не дойдешь.

– Нет, дойду, вот пройду сколь и отдохну, а там опять встану да пойду.

Смотрю я на нее, и ужасно мне стало любопытно. Старушка маленькая, чистенькая, одежа ветхая, должно быть из мещанства, с палочкой, лицо бледное, желтое, к костям присохшее, губы бесцветные, – мумия какая-то, а сидит – улыбается, солнышко прямо на нее светит.

– Ты, должно быть, бабушка, очень стара, – спрашиваю я, шутя разумеется.

– Сто четыре года, милая, сто четыре мне годика, только всего (это она пошутила)… А ты-то сама куда идешь?

И глядит на меня – смеется, обрадовалась она, что ли, поговорить с кем, только странною мне показалась у столетней такая забота – куда я иду, точно ей это так уж надо.

– Да вот, бабушка, – смеюсь и я, – ботиночки девочке моей в магазине взяла, домой несу.

– Ишь махонькие, башмачки-то, маленькая девочка-то у тебя? Это хорошо у тебя. И другие детки есть?

И опять всё смеется, глядит. Глаза тусклые, почти мертвые, а как будто луч какой-то из них светит теплый.

– Бабушка, хочешь, возьми у меня пятачок, купи себе булочку, – и подаю я ей этот пятачок.

– Чтой-то ты мне пятачок? Что ж, спасибо, я и возьму твой пятачок.

– Так на, бабушка, не взыщи. – Она взяла. Видно, что не просит, не доведена до того, но взяла она у меня так хорошо, совсем не как милостыню, а так, как будто из вежливости или из доброты своего сердца. А впрочем, может, ей и очень понравилось это, потому что кто же с ней, с старушкой, заговорит, а тут еще с ней не только говорят, да еще об ней с любовью заботятся.