Солнечный удар. Критика апокалиптического разума
Андрей Ю. Ашкеров
COVID-19 вверг человечество в состояние «тестового» апокалипсиса, неотличимого от цифровой фазы войны всех против всех. Сначала казалось, что все это является способом спасти глобальный мир, специально поместив его в декорации фильма-катастрофы. Потом возникло впечатление, что поддержание статус-кво обернулось большими трансформациями, чем его нарушение. Речь не столько о коллапсе перегруженной инфраструктуры, сколько об эпистемологическом кризисе: налицо резкое падение авторитета научного знания.
Мировой локдаун сделал очевидной зависимость естественных наук от политической повестки. После появления движения BLM все тот же локдаун высветил роль гуманитарных наук в сворачивании представительской демократии. Попутно стала очевидна дисциплинарно-принудительная роль современного комфортного государства, соединившего боевую мобилизацию гражданского населения с милитаризацией медицинской власти. Неожиданные смерти на фоне пандемии еще больше зародили сомнения в том, что «тестовый» апокалипсис может скрывать за собой нечто другое, более опасное.
Критика апокалиптического разума, которой посвящена книга известного философа Андрея Ашкерова, раскрывает истоки нынешнего кризиса, устанавливает критерии нового синтеза наук и отвечает на вопрос о том, почему дары Солнца, символизирующего ясность и истину, бывают весьма опасны для конкретного человека.
Андрей Ашкеров
Солнечный удар. Критика апокалиптического разума
© А. Ю. Ашкеров, 2021
© Издательство «Алетейя» (СПб.), 2021
* * *
Предисловие
Вдовствующая императрица Цыси в разгар восстания тайпинов задумчиво и усердно занималась дрессировкой попугая. Пока попугай учил команды, восстание слабело, чахло и наконец иссякло совсем. В итоге у императрицы Цыси был дрессированный попугай, но больше не было восстания.
Пу И. «История второй половины моей жизни»
Один из самых сильных детских страхов у меня – картина Карла Брюллова «Последний день Помпеи». Чего я боялся? Нет, не черного неба с молниями. Не падающих с фронтонов статуй. Не потерявшихся членов семей. Не заблудившихся стариков. Не оплакивающих себя женщин. Не испугавшихся собственного крика мужчин (от картины исходит мучительный гул). Даже раздавленная плоть, маячившая где-то позади слишком классицистской для нее картины, – и та не пугала меня.
Меня пугало изображение пожилой матери, у которой больше нет сил идти и которая просит сына оставить ее, двигаться дальше самому. Парафразом этого сюжета было изображение беспомощного младенца, лежащего около мертвой матери, которую, вместе с ним, вот-вот раздавят подводы со скарбом. Изображение было полной противоположностью обычной иконографии «Пьеты», распространившейся в послевоенных мемориалах павшим солдатам. «Пьета» олицетворяла образ Великой матери, женского аватара Хроноса-Сатурна, которая одновременно душила ребенка в объятиях и оплакивала его.
У Брюллова в двойном изображении матери с ребенком происходило обратное действие. Великая мать в ипостаси старухи как будто отпускала повзрослевшее дитя, чтобы потом, умерев или заснув, вернуться к ипостаси юной девы, лишив обратившегося в младенца сына шансов выжить. В этом лишении шансов на выживание обнаруживалась своя логика: в обычной ситуации дева могла быть только бездетна, бездетностью подтверждалась ее безгрешность. Обладание ребенком для девы возможно только через союз с божественным отцом. Однако и наличие божественного отца не гарантирует ребенка от смерти, а только откладывает ее на неопределенный срок. При этом потерявший мать ребенок может найти ее уже взрослым.
Таков инцестуальный мотив историй про спящую красавицу, включая миф об Амуре и Психее. Боги-сыновья шли путем Эдипа, но, в отличие от Эдипа, не проходили его до конца. Воскресение или какие-то другие трансформации то ли заменяло им инцест, то ли было его «иносказанием», а значит, и вариантом.
Ребенком я разрывался между младенцем, оставшимся у тела матери, которое вот-вот раздавят повозки с поклажей, и юношей, которого мать уговаривала не тащить ее за собой из гибнущего города. Наверн