Злейший друг
Мне довелось, господа, как и всем, испить горькую чашу страданий. Отдавали меня на съедение вшам, морили голодом, рубили шашками и ставили к стенке. И поделом! Вместо того, чтобы вместе с ненавистными жандармами стоять плечом к плечу с другой стороны баррикады, я с будущими своими мучителями выламывал камни из мостовой. Что-то в глубине души шевелилось, протестовало: ангел-хранитель, должно быть, тревожил, но стыдно было перед друзьями-товарищами показать свои чувства сердечные. Засмеют, обзовут ретроградом. Особенно часто вспоминается лик античной богини из барельефа, в которую мой камень попал вместо головы увернувшегося жандарма. Взглянула она на меня с укоризной и осталась во снах навсегда.
Кумирами студенчества в те далекие предвоенные годы были революционеры. Руководитель нелегального кружка, в котором я состоял, проповедовал равенство, бедность и бескорыстие. Деньги он презирал и не имел из принципа, ходил в солдатской шинели, служившей ему и одеялом, жил в пустой комнате, где стояла только кровать с хорошими, впрочем, пружинами и больше ничего, если не считать пустых бутылок из-под коньяка и шампанского.
Нельзя сказать, что моя семья жила в бедности: матери достался большой дом по наследству, отец, правда, будучи учителем, зарабатывал немного, но вел хозяйство весьма разумно и денег мне присылал в Петербург ровно столько, сколько необходимо было для скромного существования. С идеалом бедности, который проповедовал мой друг, я совсем разорился, ибо должен был деньги презирать, то есть швырять направо и налево, раскатывать на извозчике и пить в ресторанах коньяк за чужой счет. В гостях у богатых покровителей мой приятель старался не только поесть, но и что-нибудь разбить, вырвать страницу из книги или прожечь гобелен.
Мой отец собирал миниатюрные предметы. Я с детства жил, как в музее, но не ценил красоту, как теперь, потому что не собирал своими руками все эти безделки, отрывая от скромного заработка гривенники и полтинники. В коллекции отца имелось хрустальное яйцо, заполненное на две трети прозрачной жидкостью, другая треть состояла из полосок разноцветных масел, которые при подогревании поднимались вверх и составляли причудливые формы, которые вдруг преображались и принимали очертания античных богов.
Местный священник, отец Евстихий, – друг и неизменный оппонент моего либерал-христианствующего отца, прочтя нравоучительную проповедь после ужина, всякий раз говорил: «Эх, была не была, доставайте свое настольное капище – будем изумляться». Отец тут же доставал любимую игрушку, зажигал свечу, и все замирали. Минут через пять, когда из пены брызг, окруженная стайками рыб, возникала богиня любви, плывущая на черепахе, батюшка вскакивал, истово крестился и молился. Отмолившись, присаживался и, как завороженный, следил за причудливой сменой образов. После рюмки смородиновой настойки, до которой они с отцом были большими охотниками, батюшка, бывало, восклицал: «Эх, хоть и прелесть Пергамская, а все ж хороша игрушка!» Тут они пускались с отцом в философские споры, ругались, стучали кулаками по столу и даже грозились вызвать друг друга на дуэль, но всякий раз мирились, соглашаясь на том, что только духовный сан батюшки не позволяет разрешить их спор на пистолетах. «Вот сейчас грянет гром колокольный, – не унимался Евстихий, – и от него вся ваша бесовская фантасмагория сгинет!» А когда звенел колокол и чудесные картинки не исчезали, он заявлял, что помолится ночью усердно, и в следующий раз видения не появятся. Но в следующий раз все повторялось с той же последовательностью, и посрамленный Евстихий в знак поражения разрешал отцу рассказать одну из его «бесовских побасенок», которые тот сочинял во множестве, но затем забывал, а записывать ему не велел тот же самый Евстихий, на что отец, бывало, говорил: «Из гордыни великой подчиняюсь вашему приговору.
Тут отец Евстихий вскакивал и начинал цитировать святых отцов о вредности искусства, а мой отец парировал ему Платоном, и так они спорили весь вечер, пока не являлась матушка с фонарем и не уводила батюшку домой, но еще долго из светового круга ее фонаря, ко