Часть 1. ЧЕТЫРЕ ДЕВЫ
Нуля
Жизнь Нины Чичмарёвой делилась на две неравные части: до развода родителей и после. И если первая, закончившаяся в восемь лет, четыре месяца и двенадцать дней, вспоминалась преимущественно хорошим, то вторая, полосатая, в которой лазоревые лучики лишь изредка прорывали землистое брюхо тучи, радости не приносила. Хотя, если поразмыслить, в первой жизни тоже хватало туч: частое отсутствие матери, скандалы родителей – иногда по несколько дней кряду. Но всё это скоро забылось, припудрилось сонной взвесью тоски и скуки в том безликом, почти деревенском дворе, с кошками, ржавыми бочками и наглыми голубями-пачкунами, так и норовящими зацепить крылом её жёсткие волосы.
Два превосходных качества жизни «до» – полная семья и Питер. И хотя Металлострой был в черте города, он являл собой эклектичное поселение, где разномастные дачи соседствовали с бетонными громадами пустых заводов, коробками новостроек и «сталинками», построенными пленными немцами. Даже спустя много лет, яркие праздники жизни «до» выпукло свидетельствовали о счастливом детстве. С красным плеском знамён первомайской демонстрации, где она, невообразимо высоко, на плечах у папы, и мама нарядная, с шоколадным сладким поцелуем, и брат Гринечка улыбается снизу и держит её за носок нового зелёного ботинка.
Семья в одночасье распалась, и произошло это всё же на год позже развода, когда Нуля, сидя с отцом на диване в открытом кузове грузовика, бросила последний взгляд на окно-фонарь, как всегда наполовину занавешенное прожжённым посередине клетчатым пледом. Потом неоднократно она приезжала сюда: и вместе с отцом, и с Гринечкой, и много позже, уже после смерти мамы, одна. Но этот дом больше не был её домом, она приходила в гости и, пытаясь проникнуться той, прежней, счастливой жизнью, каждый раз получала под дых. То ей на глаза попадалась некогда приклеенная на дверной косяк сантиметровая лента с отметками её роста и датами, подписанными химическим карандашом, то санки с деревянной гнутой спинкой, постоянно висящие на стене в прихожей и оттого ставшие невидимыми.
Казалось бы, эти посланники прошлого должны радовать и умилять, но ничего подобного не происходило. Нуля чувствовала себя беженкой, попавшей в свой дом, где живут чужие люди, спят в её кровати, едят за её столом и смотрят в окно на её аккуратно застеленную гранитом набережную, такую строгую, питерскую. С которой и сравнить нельзя дощатые сходни речки Ижоры, несущей свои илистые воды в ста метрах от её теперешнего жилья. И хотя Нулю никто не гнал, даже уговаривали остаться ночевать – куда ты поедешь в такую поздноту! – она неизменно прощалась и уходила. А они оставались и принимались за прерванные её появлением дела.
Лишь наезды Грини к ним, в двухэтажный кирпичный барак, скрашивали тоску и прозябание. Отец поначалу был настороже, разговаривал с пасынком неприязненно и сухо, но вскоре оттаял и проникся доверием. Вплоть до того, что отпускал Нулечку с «этим мальчишкой» в город: к маме, в музеи и театры.
Только здесь, на старых питерских улицах, в насыщенном воздухе концертных залов, между выставочными стендами, Нина ощущала полноту жизни. И потом, в электричке, ещё долго заново переживала все, даже самые пустяковые, впечатления, внося в воспоминания post factum коррективы, если данность выпадала из критериев счастья.
Это и была её среда обитания, как бы сейчас сказали, виртуальная реальность, где имитация жизни настолько к ней приблизилась, что зачастую подменяла. Нина впадала в привычные грёзы, едва лишь входила в вагон электрички с платформы Московского вокзала. Этот шаг, казалось бы, отделяющий её от столичной жизни, на деле был стартёром, запускающим бесконечное вращение внутреннего «колеса обозрения». Так что уставший за день Гриня мог спокойно читать или слушать плеер, нисколько не заботясь о развлечении сестры, к этому моменту ограничив свои обязанности лишь доставкой по адресу её лёгкого, инертного тела.
Вплоть до следующего «культпохода» это тело совершало отработанные движения, голосовые связки по необходимости извлекали осмысленные звуки, глаза – материны, цвета переспелой