Мы были в Лиссабоне. Я и мой пятилетний сын. Очередная остановка в евротрипе под девизом «вот моя крутая свободная жизнь, завидуйте».
Ребенку узкие средневековые улочки, по которым я его таскала, вообще никуда не упирались. Он хотел играть с другими детьми и новое Лего. Он отказывался от местной еды, он ныл на экскурсиях, и его нужно было укладывать спать пораньше.
Я урывками работала: вела вебинары на писательском курсе, выкладывала посты в инстаграм, подруливала ассистентами и мучилась страхом неизвестности. После Лиссабона я собиралась в Малагу, затем нас ждал перелет на Бали, где по генеральному плану мы должны были осесть на зимовку. На Бали я раньше не бывала, ехала, соблазненная рассказами знакомых и красивыми картинками из интернета.
Моя подписчица, дай ей бог здоровья, мать пятерых, в прошлом танцовщица, а теперь супруга аборигена по имени Зуй, взяла Рому к себе на вечер. А я купила портвейн, сыр и пришла в апартаменты. Отдыхать от жизни мечты.
Слишком крепкое вино и невыносимо вонючий сыр. Над темными крышами старых домов плывет гул большого старого города. Взрослые люди проводят по-взрослому время. Танцуют на площадях, курят, разговаривают, смеются. Мне хочется к ним, хочется с ними. Но я одна, я отдельная, между мной и другими глухая стена.
Наверное, дело в портвейне. Но первый пост с признанием настучался легко и аккуратно. Ни жалоб, ни обвинений, скромное перечисление фактов.
«Детства моего чистые глазенки»
(с) Лаэртский
Я выросла в Свердловской области, в городе под названием Качканар. Промышленный городок на сорок тысяч населения, с двумя градообразующих предприятиями, расположился у подножия одноименной горы. На ее вершине в разное время была то просто тайга, то горнолыжный курорт, а потом буддийский монастырь, который сегодня грозятся закрыть ради разработок руды.
Мама работала инженером в отделе стандартизации радиозавода, папа тоже начинал на заводе, но с началом перестройки ушел в дикое предпринимательство: открывал фотостудию, производил учебные пособия, торговал компьютерами и делал печати. У меня было обычное позднесоветское детство. Младшая сестра, музыкалка, очки, кошка, лучшая подружка, книжки, пятерки, память о славных победах предков и собственная ежедневная война.
— Эй, косолапая! Косолапая!
Я смотрю точно себе под ноги и молча иду дальше.
– А чо, у тебя правда пальцев нет?
Да, нет. Нет, да. Пальцев нет.
– Слышь, ты, я тебе говорю! О, зырь, зырь, какие у нее ботинки!
Это не ботинки. Это войлочные бурки, в которые папа вставил драповые клинышки, чтобы они на меня налезли.
Если молчать, то меня не тронут.
В роддоме моей маме первым делом сказали что-то очень ободряющее. Что-то вроде «женщина, вы урода родили». Или «давайте его выбросим». Со всей душой, между прочим. Если бы в 70-е годы беременных обследовали на УЗИ, я, вероятно, вообще бы не родилась. Маме бы посоветовали сделать аборт и она, возможно, так и сделала бы.
Никто так и не смог внятно объяснить, что стало причиной. Почему у условно здоровой (интеллигентный папин алкоголизм не в счет) пары родился ребенок с такими огромными раздутыми ножками. С пальцами, которые в три-четыре-пять раз больше, чем полагается младенцу, торчащими в разные стороны.
Парциальный гигантизм, так это называется.
Большое татарское сердце моего отца не приняло идею бракованности ребенка. Когда меня таки забрали из роддомовского гестапо, он первый понес меня купать, без отвращения прикасаясь к необычным частям тела. Папа любил меня беззаветно и полно. Я – лучшее существо на свете, я его доченька, Анечка, умница, я похожа на него, и в первом советском паспорте в графе «национальность» я с гордой благодарностью написала «татарка».
Мама была очень сильной.
Росла я вроде как нормально, развитие соответствовало графику. Я даже пошла в год и четыре, что вполне укладывается в норму. Но для общества, врачей и, увы, моей семьи, я была ненормальной, с этим надо было что-то делать.
В три года мне ампутировали пальцы из эстетических соображений. Медицинских показаний не было, равно как и физиологичесих. Просто для красоты.
Иду по коридору, заглядываю