ИЕРУСАЛИМ
ХОЖДЕНІЕ ПО ГОРЮ И РАДОСТИ
СВЯТОЙ В?РЫ,
МОНАХИНИ
ГОРНЕНСКАГО ЖЕНСКАГО МОНАСТЫРЯ
НА СВЯТОЙ ЗЕМЛ? ВЪ IЕРУСАЛИМ?,
А ТАКЖЕ
ПРАВДИВОЕ И ДОСТОЙНОЕ СКАЗАНІЕ ЧУДЕСЪ,
ЧТО СЪ ТОЮ СВЯТОЙ В?РОЙ
ВЪ МИР? СРЕДЬ ЛЮДЕЙ ПРИКЛЮЧИЛИСЯ
Крест мой – черный крест.
Укрась его зимою, как елку.
Воткни в сугроб. Я погляжу окрест.
Тьма непроглядная – руки мои осязают
праздник земной,
и стоять недолго
Черной елкой, в крестовине боли,
светлейшею из невест.
Крест мой – он только мой. Я его не покину.
Мрак живых ладоней безлюден,
беспрогляден и наг.
Вознесу молитву праотцам, Отцу и Сыну,
А Дух Свят – алмазным снегом: у врат полночных
на коленях, бедняк.
Ночь ног, пыль миров, волосы мои инеем схватит.
Голая, после прожитой жизни, вишу на кресте
И едва дышу, и уже не дышу,
и до Воскресения хватит
Меня одной – голодному миру —
куска огненной жизни
в седой пустоте.
Я чернею великой скорбью. Я вижу время.
Крепко жмурюсь: а вот это видеть нельзя.
Голой елкою, без бус и гирлянд,
без медовых свечей,
я стою, лечу надо всеми,
Над пророчествами всеми своими
по дегтярному небу
слезным алмазом скользя.
Я всего лишь человечица, не ангелица,
Я всего лишь паломница в степь,
где планет плачет волчий полынный вой,
Где мой Бог сможет, распятый, уксусом,
как дамасским вином, упиться —
Всем избитым, в крови, бессмертием
наклонясь надо мною, живой.
ХОЖДЕНІЕ ПЕРВОЕ. ПАЛОМНИЦА
Глубокой и беспроглядной ночью, когда за изломом улицы, за ее крутым, почти под прямым углом, бешеным поворотом дымливо и сутемно курился январский Енисей, Вера Емельяновна Сургут собралась в Иерусалим.
Квадрат окна слишком жестко, безвыходно очерчивал ее мир – в лицо его, то бело-серебряное, то золото-осеннее, то мрачное, чернее угля, то слишком синее, синее купороса, она, изнутри нищего жилища, глядела то и дело. Вера Емельяновна жила одна, и это было хуже всего. Ночью она часто боялась умереть: просыпалась и прислушивалась к себе, к гулкому и частому биению сердца. Врач из районной поликлиники, с виду схожей со старинной дощатой ладьей – Вера видела такую лодку в музее, еще ребенком, – вздыхал глубоко: «Тахикардия у вас, голубушка, несчастненькое у вас сердечко! Трепыхается! Чем бы его этаким вкусным подкормить, сердечко ваше голодное, ума не приложу? Давно ли у вас это трепыхание началось? А?» Вера не знала, что врачу отвечать: она не могла так глубоко нырнуть во время, чтобы обнаружить там исток недуга.
Долго сидела за столом, сгорбившись, добрых полночи. Время вилось над головой, потом стало валиться вбок, истаивать, вспыхивать и гаснуть, теряться. Давно отгремел бодряцкий гимн по радио – приемник она никогда не выключала, черный ящик старательно и отчетливо играл парадную музыку в полночь и в шесть утра, – утих детский визг наверху, угас лай дальних собак, только сосед за стеной глухо и влажно покашливал – вечная простуда, а может, вечный табак, а может, вечная чахотка. Потеряв время совсем, она вздрогнула: явилась боль пропажи. С трудом встала. Протянула руки к окну. Руки Верины сами вцепились в погрязнелые, с золотой вышивкой, занавеси, знамена старых времен, хотели запахнуть поплотнее, чтобы не видеть света фонарей, их горящей тоски, – а вместо этого вдруг рванули ткань в разные стороны.
Угрюмый город. Беззвездная ночь. Дома шли вверх, все вверх и вверх, пытаясь каменными головами уткнуться в небо, – да все равно ростом не вышли, небо было шире, выше и дальше любого людского камня. Стрельчатые, треугольные, в виде столбов, с крышами острыми и плоскими, слепые, скорбные, а вот горят два окна, а вот мгновенно, резко вспыхивает непрерывная цепь огней, опоясывая узкую высотку. Домов много. Убежища из железа и бетона, из огнеупорных кирпичей, и внутри них живет, спасается человек. Он спасается от смерти.
Вера, стоя у окна с распахнутыми руками, вдруг догадалась об этом.
И ее резко, быстро, быстрее вспышки снега под больным фонарным огнем, накрыла черный крест: все конечно. Конечно всё. И все. Бесследно проходит всё. И исчезает. Это как вода. Вон он, Енисей, – дымится, полоумный