Верность
Ефим Федорович Вихрев
«Палехский народный дом стоит обособленно, ничем не затененный, на скате холма. С холма сползают к речке кладбищенские кресты, березы, домики, бани. Лишь нардом – огромный и стройный – прочно врос кирпичным фундаментом в землю и, в сравнении с окружающим, кажется незыблемым великаном. Пятьюдесятью высокими окнами он обращен на все страны света. В амбразурах фундамента – железные люки: в просторных подвалах все еще сохнут неоплодотворенные доски; безнадежно тоскуют они о ласкающих одеяниях красок, о мертвенном золоте нимбов, чудятся им перистые крылья архангелов, смуглолицые деревенские мадонны и капельки крови под терниями на лбу спасителя…»
Ефим Вихрев
Верность
Палехский народный дом стоит обособленно, ничем не затененный, на скате холма. С холма сползают к речке кладбищенские кресты, березы, домики, бани. Лишь нардом – огромный и стройный – прочно врос кирпичным фундаментом в землю и, в сравнении с окружающим, кажется незыблемым великаном. Пятьюдесятью высокими окнами он обращен на все страны света. В амбразурах фундамента – железные люки: в просторных подвалах все еще сохнут неоплодотворенные доски; безнадежно тоскуют они о ласкающих одеяниях красок, о мертвенном золоте нимбов, чудятся им перистые крылья архангелов, смуглолицые деревенские мадонны и капельки крови под терниями на лбу спасителя.
Но в самом нардоме не осталось воспоминаний об иконописной мастерской.
Солнце – конечный виновник всех изменений – по-прежнему неодинаковым светом теснится в комнатах.
Раньше оно путалось в лицах мастеров, воспламеняло тисненую медь образных облачений, переливалось по квадратам акафистов, блестело в несметных полчищах «всех святых».
Теперь оно успокаивается на сосновых скамейках зрительного зала, зайчиками ютится в листве декораций. В следующем, читальном зале солнце образует веселое озеро из длинного стола, на котором иллюстрированные журналы беспорядочно плавают по газетным комплектам. И не солнце ли притворилось стенгазетой «Красный пахарь»? Не оно ли говорит о неувязках, бичует, хвалит, звенит стихами, смеется наивными карикатурами? С высоты, из-под потолка оно багровеет безграмотными и могучими лозунгами. А в той, в соседней с читальным залом комнате солнце останавливается на корешках книг, насыщая библиотеку мудростью и значением.
И оно прожигает рубашку библиотекаря – Федора Федорыча, сидящего с книгой в руках спиной к окну.
Федор Федорыч читает, быстро и беззвучно шевеля губами. Я не хочу мешать ему и дожидаюсь, пока он сам увидит меня.
Лысина его окаймлена ровной полоской рыжевато-седых волос. Опаленное зноем морщинистое лицо незаметно уходит в бороду. Глаз мне не видно, но морщинки, расходящиеся от них, отпечатлевают доброту и житейские тяготы. Рубашка обнажает волосатую грудь. Брюки, засаленные до блеска, слишком коротки, а босые костистые ноги – грязны.
Вот и весь облик Федора Федорыча. Впрочем, остались еще руки: они так грубы, что странно видеть в них раскрытую книгу…
Библиотекарь подносит ладонь ко рту и слегка поплевывает на указательный палец. Он хочет перевернуть страницу. Но тут он замечает меня, стоящего в тени этажерок.
– Здравствуйте, – говорит он, смущаясь. – Зачитался вот. А вы, должно быть, давно ждете. Вы бы…
Федор Федорыч приятно картавит. И картавость эта придает его речи некое благородство. И странно мне слышать почти девические слова из уст мужиковатого библиотекаря.
Он встает, хозяйским взглядом окидывает книжные полки и, прищурив глаза, подходит ко мне. Смотрит он на меня так, как мастер смотрит на вещь, которую нужно переделать. И, как бы сообразив что-то, спокойно спрашивает меня:
– Вам из современной литературки что-нибудь?
– Нет, – говорю я, – мне нужен Фет.
– Фет? – удивленно повторяет Федор Федорыч, и в глазах его я вижу благодарность, хотя и не понимаю причины ее.
А уходя, я услышал слова, произнесенные не то робко, не то с некоторой гордостью:
– Очень трогательный поэт…
* * *
Вскоре я сидел на бережку Палешки, в тени большой ольхи и перелистывал томики.
В мутном бочаге п