Умирающий варнак
Николай Эдуардович Гейнце
«Он лежал навзничь, недвижимо. Казалось, это был труп. Его фигура выделялась на белой пелене снега какою-то темною, бесформенною массой.
Только судорожные движения правильного, выразительного, бледного, измученного лица, сменяющиеся вдруг странным, поражающим контрастом – счастливой, почти блаженной улыбкой, доказывали, что искра жизни еще теплилась в нем, вспыхивая по временам довольно ярко, подобно перебегающей искре потухающего костра, разведенного неподалеку от него…»
Николай Гейнце
Умирающий варнак
Психологический этюд
Он лежал навзничь, недвижимо. Казалось, это был труп. Его фигура выделялась на белой пелене снега какою-то темною, бесформенною массой.
Только судорожные движения правильного, выразительного, бледного, измученного лица, сменяющиеся вдруг странным, поражающим контрастом – счастливой, почти блаженной улыбкой, доказывали, что искра жизни еще теплилась в нем, вспыхивая по временам довольно ярко, подобно перебегающей искре потухающего костра, разведенного неподалеку от него.
Он умирал, умирал один, вдали от людей, среди суровой, неприютной природы – в сибирской тайге.
Бесформенный вид придавала ему его одежда: она состояла из рваной собачьей дохи, шапки из такого же меха и кожаных бродень на ногах. Тощая котомка из грубого холста и длинная сучковатая палка лежали около него.
Нетрудно было с первого взгляда признать в нем варнака, то есть беглого каторжника. Он и был им. Но нетрудно было также угадать под этим безобразным костюмом человека, испытавшего когда-то иную, лучшую и далеко не суровую долю.
С правой руки его спала меховая рукавица, и тонкие, изящные пальцы, хотя и покрытые слоем грязи, красноречиво говорили о его происхождении. Из-под уродливой меховой шапки, носящей местное название треуха, выбивались шелковистые черные кудри; такие же всклокоченные усы и борода обрамляли интеллигентное, умное, энергичное лицо с нежными, аристократическими чертами. Глаза были закрыты, и густые, длинные ресницы оттеняли ушедшие от худобы лица вглубь глазные впадины. На вид ему казалось не более тридцати лет.
Таков был лежащий недвижимо варнак.
Был полдень. Яркое солнце освещало девственный лес, играло лучами на покрытых инеем сучьях вековых деревьев. Они казались осыпанными миллиардами бриллиантов чистейшей воды.
Это было холодное сибирское солнце: оно светило, светило ярко, но не грело. В воздухе стояла какая-то невозмутимая тишина. Ни малейшее дуновение ветерка, ни малейший шепот не нарушали величавого спокойствия дикой, ледяной природы.
Казалось, подавленный этой окружающей тишиной лежавший варнак, хотя и мог бы, не смел шевельнуться. Он доживал последние минуты своей надломленной жизни.
И в эти минуты с особенной рельефностью, как в калейдоскопе, проносилась в его напряженном воображении вся его прошлая жизнь. Так натянутая чрезмерно струна, готовая оборваться, звучит сильнее.
Быстро неслись перед ним воспоминания раннего детства.
Берег далекой красавицы Волги, где живописно раскинулось его родовое имение, ласки матери, давно лежащей в могиле, святой женщины, боготворившей своего единственного сына. В любви к нему находила она утешение в своей безотрадной, страдальческой жизни с деспотом мужем, из гуляки-гусара превратившегося после свадьбы в гуляку-помещика.
При воспоминании о ней светлая улыбка озарила лицо умирающего. Живо вспомнилась ему минута разлуки с этим, тогда единственным любимым им существом. Ему пошел одиннадцатый год, и отец повез его в Москву, в гимназию.
Как теперь, помнит он сцену прощания на крыльце: дрожащую, благословляющую руку и полные слез прекрасные глаза, устремленные на него с невыразимой нежностью.
Он истерически зарыдал.
Отец грубо подхватил его под руки и буквально бросил в дорожную карету, затем обратился к жене, по обыкновению, с каким-то резким замечанием.
Та без чувств упала на пол, и слуги подхватили ее.
Он не видел, как уносили ее в дом, так как отец отворил в то время дверцы кареты и стал усаживаться с ним рядом.
Карета покатила.
Это была для