1. Я и Лёха
Уникальность этого придурка в том, что ему всё прощается. Прощаются выходки на днях рождений, деньги, занятые двадцать лет назад под стипендию, уведённые у друзей и сгинувшие в киселе времени любовницы, разбитые тарелки, раскачанные и сломанные стулья, забытые встречи, потерянные книги, звонки среди ночи и храп. Храп, от которого никуда не скрыться, даже если его источник в самой дальней комнате с закрытой дверью, опущенными шторами, отгороженный шумом колонки на кухне, музыкой из стереосистемы и тиканьем старых ходиков. Храп тоже прощается.
– Лёха, оставайся! Куда ты среди ночи?
Он лыбится, скалится, отводит глаза. Он лукав и сосредоточен одновременно. Останавливаю его, долго толкаюсь возле дверей, отнимаю куртку, вешаю в гардероб. Усаживаю за стол, ставлю чайник, наливаю водки.
– Мосты уже разведены, женщины спят, а мужчины, если не спят, то пьют. Посторонние злые мужчины. А я не посторонний. Я свой. Я стелю тебе в кабинете, а утром кормлю завтраком. Яичница с грибами и гренками. Кофе из страны Финляндия. Свежее полотенце. Душ.
И он остаётся и храпит. И утром курит на кухне. И на цыпочках пробирается по квартире. И шуршит курткой в прихожей. И возвращается с победным лязганьем замка и звоном пивного стекла. И опять курит на кухне. Я слышу, как он выдыхает дым вверх. Слышу шелест, это он листает томик японской поэзии, время от времени с хрустом переламывая переплёт. Я просил его быть аккуратнее с книгами, но он как Самсон, мечтающий разорвать пасть чужих правил и собственного страха. Я могу валяться в кровати и не спешить. Ему там хорошо среди сакур и самураев.
Неожиданно его понесло. Позвонил в понедельник уже из вагона.
– Куда это ты? – спрашиваю.
– Знаешь, надоело всё как-то. Валю на Севера.
– С какой целью?
– А без цели. Что найду, то и привезу. Если хочешь, присоединяйся. Бери на работе за свой счёт на недельку.
И ведь знает, сволочь, что я готов сорваться и сбежать. Столько раз с ним об этом говорили, планы строили. Но не сейчас. Сейчас никак. У меня отчёт по проекту. У меня с Иркой всё вдруг сложно. Отец с матерью к себе зовут. А это уже север – севернее не бывает. Ромка в больницу с воспалением лёгких попал. Халтура наклёвывается. Бред…
Вот так осядешь в городах, в каменных домах далеко от земли, в сухих жилищах с просеянной от камней землёй, где растут оливы, почти без воды. Прорастёшь по берегам рек, проносящих вчерашний день. Опоишь себя правилами, опутаешь законами. И, духа своего не стесняясь, живёшь от деда к правнуку. Что не так? Азия внутри. Скачет куда-то, гонит, подхлестывает.
И тому, как на грех, просторы приданы тысячами километров, чтобы мог русский человек сбежать от мыслей своих из дома своего, да так, чтобы забыть дом. Из конца в конец в вечном блуде паломничества, в зависти к свободе цыган, не имеющих родины, в ненависти к иудеям, делающим родиной любое место, где пришлось поселиться, в тоске по славянскому своему берегу, к которому никогда уже не пристать. Как же с такой тягой к побегу собрались в один народ? И что в том народе, кроме споров о том, куда идти? Раскидало семя по окраинам, оно взросло, а выходить некому. Лишь бедой да стыдом держимся. Век к веку в неверии и удивлении Богу своему, что не понимает язык, на котором с ним говорят. Может, не слышит он с того места, откуда кричим? Может быть, с той горы крикнуть, из-за того леса, с берега того озера или с холма на том острове? Может быть, там ближе до него?
И уходишь – уезжаешь в места без людей. Не для того, чтобы сказать, нет – сказать нечего, крикнуть да эхо услышать. Забираешься в чащи, в болота, в долгие белые дни. А всё одно – глохнешь от тишины, слепнешь от белого света и неба. И никогда не обжить эти края, как дикость эту внутри никогда не сделать пашней. Загадить, завалить железом и пластиком, но не сделать домом.
К четвергу меня уже знобит дорогой. Утром места себе в Иркиной квартире не нахожу. Чмокнул в щёку, сел в машину, но не на работу, а домой. Дома покидал в сумку свитер, рубашку, носки, пару футболок. Спиннинг у меня короткий, удобный, в жёстком чехле. Привязал его мотявочками к ручкам, поднял