Из точки Б в точку А
Клочок
Воспоминанья – как к обеду пряники.
Спой, Кашепаров, нам про палисад…
Податься бы к себе в киномеханики,
две трети жизни прокрутив назад,
когда дела не превращались в навыки,
а жизнь пилась взахлёб и натощак —
бесспорна, как закон термодинамики
и липкий чад студенческих общаг.
Нестройная картина мироздания
стройней, когда в душе поёт Орфей…
И я шагал с не первого свидания,
как будто в жизни не было первей.
Лишь помнится, как старый клён сутулился,
а я всё шёл – взволнованный, хмельной…
И что-то сонно бормотала улица,
набухшая рассветной тишиной.
Не странно ль то, что нынче, в снежной замети,
где дремлет кучер, сев на облучок,
волной выносит на поверхность памяти
кусочек жизни, скомканный клочок.
1977
Морожко, фрукты – рядом, дёшево.
На пляже – тел беспечных крошево.
Все – вместе. Невозможно врозь.
Парник. «Спидола» беспечальная.
И море, как вода из чайника,
на блюдце бухты пролилось.
Семидесятые бровастые…
И чайки тучные, горластые
съестное припасают впрок.
Жара – как в пасти у Горыныча.
А в двух шагах от пляжа – рыночный
малороссийский говорок.
И серебристый пух качается,
и юность ниткой истончается,
над нами приговор верша,
и, сердце искушая, дразнится:
ведь дочь хозяйки, старшеклассница,
так обморочно хороша…
С момента миросотворения
на всё кинематограф времени
наносит шедевральный грим,
чтоб снова ожила архаика:
июль.
Посёлок Николаевка.
Ничейный полуостров Крым.
Каа
Стародавнее ломится в сны, прорывается изнутри,
и попробуй остаться чистеньким, в стороне…
На подъездных дверях было внятно написано: «Жид, умри!»
А когда я стирал эту надпись, то думал: «Не мне, не мне…»
Ну, а время вползало в души, хотело вглубь,
изменяло фактуру судеб, как театральный грим…
А отец собирал каждый лишний и даже нелишний рупь,
чтоб свозить и меня, и усталую маму на остров Крым.
Мы пытались продраться сквозь засыхавший клей,
оценить недоступных книг глубину и вес…
Жизнь казалась длиннее, чем очередь в Мавзолей,
но размытою, как повестка съезда КПСС.
Мы Антонова пели персидским своим княжнам,
исчезали по каплям в Томске, в Улан-Удэ.
Всё, что думалось нам, что однажды мечталось нам —
по стеклу железом, вилами по воде…
Притерпевшись давно к невеликой своей судьбе,
я смотрю и смотрю, терпеливый удав Каа,
как скрипучий состав, дотянувший до точки Б,
задним ходом, ревя, возвращается в точку А.
Кусочек детства
Ах, детство ягодно-батонное,
молочные цистерны ЗИЛа!..
И небо массой многотонною
на наши плечи не давило.
Тогда не ведали печалей мы:
веснушки на носу у Ленки,
ангинный кашель нескончаемый,
слои зелёнки на коленке.
Вот дядя Глеб в армейском кителе
зовёт супружницу «ехидна»…
И так улыбчивы родители,
и седины у них не видно,
картошка жареная к ужину,
меланхоличный контур школы,
да над двором летит натруженный,
хрипящий голос радиолы.
Вот друг мой Ким. Вот Танька с Алкою.
У Кима – интерес к обеим.
А вот мы с ним порою жаркою
про Пересвета с Челубеем
читаем вместе в тонкой книжице,
в листочек всматриваясь клейкий…
И время никуда на движется
на жаркой солнечной скамейке.
Так же
Был тем же запах книг и мяты,
и лето виделось во сне нам,
когда продрогших туч стигматы
водоточили мокрым снегом.
И дней похожих вереницы
летели в чёрно-белом гриме,
и осени с зимой границы
не охранялись часовыми.
И ночь такой же меркой точной
нам вымеряла грусть по росту,
и был наш мир чуть видной точкой
в чистовике мироустройства.
Тот мир включал и лёд, и пламень
под хоровод дождей и снега,
где прошлое – размером с камень,
а будущее – весом с небо.
И так же зябко брёл прохожий,
плохой прогноз вводя в обычай…
Всё было так похоже, боже! —
хоть верь, что не было отличий.
Квас
Солнце по? небу плыло большой каракатицей
и, рассеянно щурясь, глядело на нас…
Ты стояла в коротком оранжевом платьице
близ пузатой цистерны с названием «Квас».