1.
Самара маленький город. Все настоящие города имеют небольшие размеры и большой возраст. Их городское ядро обрастает прилегающими районами, которые не имеют такого большого значения, как старые, хотя и вписывают город в современную жизнь.
Мы с дедом жили в самом центре старого города, на углу Красноармейской и Галактионовской в двухэтажном строении, низ которого был кирпичный, а верх бревенчатый. Занимали мы в нём половину нижней части, выходившей на улицу. И летом хорошо видели, как мимо нашего дома проносились в сторону Волги мальчишеские орды, загорелые, как полчища захватчиков. А следом их отцы и старшие братья везли на самодельных тележках проконопаченные во дворах деревянные лодки, с помощью которых можно было накормить рыбой всё прожорливое семейство.
Дед в этом соблюдал нейтралитет, потому что хозяйство наше было маленькое и старое, как город. Да и купаться мы ходили довольно редко, зато днём и ночью слушали грохотанье трамваев, от которых дом содрогался. Трамваи ходили по двум маршрутам: «Советская площадь (бывшая Хлебная) – Тюрьма» и «Площадь Революции (бывшая Алексеевская) – Тюрьма», и оба маршрута пересекались перед нашими окнами. Сама же тюрьма представляла уменьшенную копию питерских Крестов, и слыла комфортабельной. По слухам, гуляющим в городе, в ней мечтали побывать все подрастающие самарские хулиганы, точно так же, как остальные – законопослушные – граждане непрочь были хоть завтра оказаться в коммунизме. Никто, впрочем, не мог точно объяснить, что это такое, зато про тюрьму знал каждый. Но для меня коммунизм был неким «временем», которое, возможно, когда-то настанет.
Когда отменили заводские гудки, я по трамваям пытался определить время текущее, но оно от меня всё равно ускользало: трамваи ходили нерегулярно, да и часто ломались. Зато на них было хорошо кататься. Грохот и качанье в салоне создавали впечатление военного окружения, из которого я обязан был вырваться, и хотя я не мог дотянуться до петлистых ремешков, за которые держались взрослые, всё равно пытался это сделать. Когда же у меня это стало получаться, то все ремешки разом пропали.
– Шантрапа порезала, – объяснил дед.
Эта шантрапа шлялась вечерами мимо окон, зыркая из-под козырьков кепочек за занавески, однообразными движениями рук доставая из огромных карманов семечки и кидая их в слюнявые рты, облепленные шелухой.
Как-то перед финской войной два таких архаровца, вскрыв дверь, забрались к нам, но дед, несмотря на свои старые годы, уложил их на пол. Я проснулся от их визга и увидел, что дед ловко и быстро обматывает их руки верёвкой, на которой мы сушили в коридорчике стираное бельё. Я во все глаза смотрел, как дед потом поставил этих налётчиков, привязанных друг к другу, на ноги, сделал внушение на непонятном мне грубом языке, потом пинками вытолкал вон.
Дед мне строго-настрого запретил гордиться его подвигом, но, хотя я и боялся запрета, всё-таки про себя ещё долго гордился своим дедом. И не столько из-за надёжной обороны дома, сколько за то, что дед вообще всё умел да почти всё на свете знал. Да что там «гордился», я обожал его!
Мне нравилось смотреть ему вслед, когда он с достоинством шествовал по правому краю тротуара, неизменно предупредительно уступая дорогу любой женщине, и редкая не замечала этой непривычной галантности. Многие ещё с удивлением, а то и восхищением, оглядывались на крепкого большого бородача, одетого как мастеровой, на его прямую широкую спину, мощные кисти рук и горделиво сидящую голову с русыми с лёгкой проседью волосами, ровно подстриженными под «горшок».
Лишь только началась финская война, по городу ночами стали ездить машины с милиционерами и мотоциклы с солдатами-автоматчиками, и все блатные куда-то враз пропали, как ремешки из трамвайных салонов. Дед постоял в очередях в паре магазинов и всё разузнал. Оказывается, в результате облав на знаменитые на всю страну самарские «малины» всех обитателей забрили на финскую войну. Потом добрали остальных по их постелям. Почти никто не вернулся, зато уж вернувшиеся бродили по пивным какие-то задумчивые и тревожно позванивали медалями на пиджаках.
А вот с домом