«О, это есть самая возвышенная мысль из всех: если я приму на себя эту возвышенную задачу, я не буду в состоянии никогда её окончательно исполнить; и поэтому, если принятие этой задачи составляет действительно моё назначение, я не могу никогда перестать действовать и, следовательно, никогда перестать существовать. То, что называют смертью, не может внести перерыв в моё дело; ибо моё дело должно быть совершено, а потому и не определено время моего существования, и потому я вечен. Приняв на себя эту задачу, я вместе с тем приобщился вечности. Смело поднимаю я свою голову к грозному скалистому хребту, или неистовому водопаду, или к гремящим, в море огня плавающим облакам, и говорю: я – вечен и я противлюсь вашей власти. Свергнитесь вы все на меня, ты, небо, и ты, земля, смешайтесь в диком хаосе, и вы, все элементы, свирепствуйте и бушуйте, и сотрите в дикой борьбе последнюю лишь в луче солнца заметную пылинку того тела, которое я называю своим, – моя воля со своим твёрдым планом отважно и спокойно будет витать над развалинами вселенной, ибо я принял на себя определённое мне назначение, и оно продолжительнее, чем вы; оно вечно, потому и я вечен…»
Иоганн Готлиб Фихте
Инкубата
Улица то сужалась, то расширялась, но идти по ней всё равно было тяжело: ноги вязли в зловонной жиже из грязи и помоев. Содержимое ночных ведёр выливалось на улицу как раз в то время, когда я шла на рынок, и летнее солнце, наконец выглянувшее после трёх дней мелкой мороси, создавало завесу из бьющих в нос и кружащих голову испарений. Выбора не было, приходилось идти сквозь неё, ведь на другой улице, тоже ведущей к рынку, уже наверняка грел свои прогнившие кости старый Бруно, вечно восседавший возле лавчонки и хватающий прохожих за всё, к чему успевал дотянуться. Выносить алчные прикосновения, которыми он норовил наградить мимошедших, я не могла.
Подступы к базарной площади были забиты народом. Поиздержавшиеся за дни дождей горожане явились за пополнением запасов еды, и в образовавшейся толпе нужно было глядеть в оба: все воры были сегодня здесь, чуя богатый улов. Весь местный сброд тоже явился сюда, кто просить милостыню, кто развлекать публику своими искусствами, кто распускать руки, а кто и просто глазеть. Я закрыла лицо платком, ведь было легко заразиться какой-нибудь болезнью, а этого мне приходилось избегать всеми силами: казалось, ребёночек удерживается внутри меня только на тоненькой ниточке да на молитве Господу. Любая хворь могла оборвать эту нить, единственное, что скрепляет его со мной и с жизнью.
Я шла, и никто не обращал на меня внимание. Разглядывая рассыпанные в изобилии товары, я искала самые яркие, наполненные солнечным светом, посылающим с неба здоровье и силу. То, что даст мне крепости. Мне и моему будущему сыну. Долго разглядывала я каждый овощ, стоя чуть поодаль, прежде чем приблизиться и положить на него руку, ощупать, словно биение крови на запястье. Так подошла я к одной груде, стала трогать, разглядывая прожилки, как вдруг рядом опустилась старая сморщенная рука. Не смея поднять глаза, я сжала пальцы и чуть потянула на себя предмет, однако рука с синюшными венами сделала тоже самое, легко заставив побелеть свои костяшки. Увидев обёрнутый вокруг запястья крысиный хвост, я замерла: нет сомнения, кому могла принадлежать рука. Взор проделал медленный путь вверх и в мои глаза заглянули её глаза, страшные, пустые, бесчувственные. Это она, самая могущественная ведьма наших краёв. Я смотрела и теряла почву под ногами, но не могла оторваться, словно весь существующий мир сжался до размеров её зрачков.
– Ты носишь в себе мертвеца! – вдруг прошипела ведьма.
Мои глаза закрылись и я потеряла сознание.
– Якоб, милый Якоб, где рука твоя, дающая и поддерживающая, где слово, восстанавливающее мир и лад, нет тебя, нет солнца, и я одна в темноте, мёрзну, теряю тропинку, тону в эфире завтрашней пустоты… Покров сорван, в дыру задул ветер, занеслась пыль дорог, семена трав, пепел большого пожара. Сто тысяч грязных слов уличной черни слились в стрелу, разорвали ветошь тела, что-то вошло и что-то вышло.
– Ну, чего развалилась у моего лотка?