Тайна дома 41
Александр Степанович Грин
«Велик город Петроград, господа, и много творится в нем диковинных и непонятных вещей. Часть из них становится, рано или поздно достоянием полиции, получая, так сказать, разъяснение и свое место в этом мире; но до многого и полиция не доберется. Только мы, люди пишущие, искушенные опытом и гуляющие по улице без формы, можем иногда безвредно для обывателей, проникнуть в секретные дела многочисленных петроградских семейств и вывести оттуда на свет божий и страшное и поучительное…»
Александр Грин
Тайна дома 41
(Петроградский рассказ)
I. Краткое вступление. Шкипер Мустаняйнен и Григорий Хибаж
Велик город Петроград, господа, и много творится в нем диковинных и непонятных вещей. Часть из них становится, рано или поздно достоянием полиции, получая, так сказать, разъяснение и свое место в этом мире; но до многого и полиция не доберется. Только мы, люди пишущие, искушенные опытом и гуляющие по улице без формы, можем иногда безвредно для обывателей, проникнуть в секретные дела многочисленных петроградских семейств и вывести оттуда на свет божий и страшное и поучительное.
Рано утром, против 10-й линии Васильевского острова у парохода «Юкола», только что прибывшего из Гельсингфорса с дорогим, по нашему времени, грузом, – бумаги для издательства «Скальпированный футурист», стоял добренький, старенький шкипер Мустаняйнен. Он стоял на солнечной набережной, сдвинув несколько на затылок блинообразную кожаную фуражку, курил трубочку-носогрейку и все его румяное, обрамленное седой щетиной лицо выражало чрезвычайное благодушие. За скорость он получил с издательства хороший куртаж, вчера выпил шесть бутылочек «калия», разбавив пиво для крепости сахарным песком, и выиграл в карты у боцмана Кананяйнена полторы марки. Утро занялось тихое и теплое. Мустаняйнен курил и пел:
Ветер бил, и я не пуст,
Когда плил я в Таваст густ,
Ветер бил и лайба плил,
И я очень рада бил.
Набережная представляла обычную картину неторопливого уличного движения; катились подводы с бочками, трусили извозчики, пешеходы, с опасностью для жизни, устремлялись наперерез трамваю, на углу дремал газетчик. Посмотрев в сторону Николаевского моста, шкипер увидел человека, который являл собой странную и значительную, по военному времени, картину, буйно размахивая руками, мотая головой, шел он, шатаясь, как под градом ударов, в определенном, но в то же время и в неопределенном направлении ходом коня, постепенно приближаясь к Мустаняйнену, смотревшему на него с чувством благоговейной зависти. «Перкеле!» – сказал шкипер, вспоминая старые времена, когда по снежной финской дорожке летел он, пьяный как дым, на сытой лошадке, и рвал вожжи, и пел сколько хотелось.
В силу этих воспоминаний Мустаняйнен проникся симпатией к неизвестному, издалека рассматривая счастливца зоркими морщинистыми глазами. «Счастливец» был в поношенной чиновничьей форме, невысок, сутуловат и небрит, а физиономией напоминал бабу, которой приклеили бачки и щетинистые усы. Было ему лет сорок – сорок пять. Подойдя к Мустаняйнену, чиновник утвердил расползающиеся ноги на мостовой, сделал рукой неопределенное заверение в неких невраждебных, однако, чувствах и спросил:
– Друг мой!.. Брат мой! Несчастный!.. Страдающий брат!..
– Ити постелька домой! – ласково сказал Мустаняйнен.
– Постелька! – презрительно сказал чиновник, насупившись. – Эх ты… Свердруп маринованный! По-лу-ев-ро-па! А я, братец мой, жалование пропиваю, и пропитой сей нисколько, понимаешь, не жалко. Зачем двадцатое? Почему двадцатое? Число звериное! Я благ-а-род-ный человек, вейка! Хочешь выпить?
– Пирта нет, – недоверчиво сказал Мустаняйнен, косясь на неоттопыренные борты чиновничьего пиджака.
Но чиновник погрузился в раздумье. Похмельная борьба терзала его. С одной стороны – давали себя чувствовать угрызения совести; пропил жалованье, семья ждет и тому подобное; с другой – острое возбуждение двух суток требовало продолжения, то есть опять напиться и, шатаясь по городу, попадая из одного места в другое, жить фантастикой пьяных нелепостей. Зап