Назад к книге «Мей» [Юлий Исаевич Айхенвальд, Юлий Исаевич Айхенвальд]

Мей

Юлий Исаевич Айхенвальд

Силуэты русских писателей #48

«Русскому обществу более известно имя Льва Александровича Мея, чем его поэзия; вот разве оперная сцена прибавила популярности его „Псковитянке“. Между тем в его творчестве есть такие черты, которые не заслуживают пренебрежения, и жалко, что всегда он оставался в тени, что его как-то не принимали всерьез. Есть, впрочем, достаточное объяснение тому, что мимо него проходили равнодушно: всем бросалась в глаза некоторая поверхностность и внешность его поэзии…»

Юлий Исаевич Айхенвальд

Мей

Русскому обществу более известно имя Льва Александровича Мея, чем его поэзия; вот разве оперная сцена прибавила популярности его «Псковитянке». Между тем в его творчестве есть такие черты, которые не заслуживают пренебрежения, и жалко, что всегда он оставался в тени, что его как-то не принимали всерьез. Есть, впрочем, достаточное объяснение тому, что мимо него проходили равнодушно: всем бросалась в глаза некоторая поверхностность и внешность его поэзии. Он, действительно, как бы чужд собственным темам, не принимает их близко к сердцу и своими стихами не болеет, не трепещет, ими нравственно не живет. У этого поэта – темперамент не поэтический. В огонь и воду за свои стихи Мей не бросится, и, если обидишь их, не заденешь его. Он со своими стихотворениями не отожествляется; своим духовным детям он – равнодушный отец. Он очень много и прекрасно переводил, и притом из самых различных авторов: точно ему все равно было, какие сюжеты и настроения облекать в стихотворную форму, – все на потребу, лишь бы только оказался повод зазвучать красивой мелодии, зазвенеть словесному колокольчику. И кажется, что ключом к поэзии Мея может служить отрывок из его фантазии «Мысли и звуки»: там встречает нас своеобразная космогония и мы узнаем, что для нашего писателя в начале было не Слово, а в начале был Звук. Когда в мировых пространствах царил изначальный хаос, его пустыню «прихотливой игрой» огласили «звуки быстры, звуки вольны», но в них еще не было мысли. А здесь же, но отдельно от звуков носились мысли, их «эфирный рой»; только эти мысли были немые, нагие, еще не одетые в звук, и одинокие хоры их летали незримою толпой и «лишь с Творцом немые разговоры вели порой». Значит, Мей отделяет мысль от звука, он их не сочетает неразрывно в мудрое Слово, в Логос, и они у него не рождаются вместе как единый духовный организм, как одно глубокое целое. Он допускает немую мысль; он связывает ее со звуком лишь в порядке времени. Такая теория и отразилась на характере его произведений. Они тешат звуковою прелестью, игривым, играющим, расписным словом, они виртуозны, и часто пленительно действует их необычайная музыка; но все-таки чувствуешь, что недостает им какого-то важного измерения, третьего измерения – глубины, и разладица между мыслью и звуком, его незаконная самостоятельность сказывается в отсутствии пафоса и внутренней сосредоточенности. Есть красота, но красота неполная; Мей не насыщает: хочется после него еще иных и новых удовлетворений. Иногда врывается к нему рассудочность и проза: в антологическом стихотворении неприятно поражает слово идея; библейского Самсона читатель не хотел бы называть атлетом; иногда мы читаем про глазки и голосок там, где были бы уместны только строгие и прекрасные глаза и голос. Все это тоже свидетельствует о нарушенной слиянности мысли и звука, о недостаточной проникновенности в недра единого Слова.