Дикий человек
Николай Георгиевич Гарин-Михайловский
Деревенские панорамы #3
«Что-то железное во всей коренастой фигуре Асимова. Дикая воля в татарских или монгольских с прорезами кверху глазах. Дик, нелюдим. Как будто кругом каким очертил себя: что в кругу, то его, – за кругом нет его ничего и хоть трава не расти. А с виду тихий, ровно и ласковый, – идет по селу – поклон отдает раздумчиво. Или возится когда у себя на пчельнике тут же за огородом. Придет Гурилев, бывало, под вечер, тоже старинный пчеляк, и пойдет у них разговор о роях, да о поносках, о матках вострохвостых, да теплых летних ночах, после которых так берут хорошо пчелки: недельку таких теплых дней – и полный улей меду…»
Николай Гарин-Михайловский
Дикий человек
Что-то железное во всей коренастой фигуре Асимова. Дикая воля в татарских или монгольских с прорезами кверху глазах. Дик, нелюдим. Как будто кругом каким очертил себя: что в кругу, то его, – за кругом нет его ничего и хоть трава не расти. А с виду тихий, ровно и ласковый, – идет по селу – поклон отдает раздумчиво. Или возится когда у себя на пчельнике тут же за огородом. Придет Гурилев, бывало, под вечер, тоже старинный пчеляк, и пойдет у них разговор о роях, да о поносках, о матках вострохвостых, да теплых летних ночах, после которых так берут хорошо пчелки: недельку таких теплых дней – и полный улей меду.
Кругом как в саду. Там вдали солнце садится и золотит пруд и мельницу. Ульи меж вербами, и птички на вербах поют звонко в тишине да приволье; пчелки на покой тяжело летят: подлетит, покружится и тяжело, тяжело ползет в улей.
Глядит Асимов: ветерок гладит волосы, шапки нет; так без шапки сидит – задумался.
Поглядеть: бери его голыми руками.
Нет, жесткий, тяжелый, скупой человек.
С Гурилевым с детства дружбу водит – прикончил и дружбу всю, как пришел просить денег. Разругались – теперь и не глядят при встрече друг на друга. Асимов увидит только – подумает: «Много вас, охотников на чужие деньги».
Теперь с дружбой к нему не подъедешь.
Все помнят лет тринадцать тому назад, как голодный год пришел. Клади у него немолоченные по три, по четыре года стоят – другая вся уж сгнила, мыши съели, народ пухнет от голода, мрет – фунта не дал. Сжечь бы его, идола, так ведь и себя сожжешь. Да уж чужие бы так – своих-то хуже чужих гонит. Все равно ему, что пес последний, что чужой, что кровь родная. На что жену, и ту на тло извел… ушла к богу от аспида. Двух сыновей ему жена бросила. Без бабы, конечно, нельзя по хозяйству: так, какая-то тень человека без слов, сирота без роду – приживалкой мелькает в углах избенки; старая, мягкая, как тесто, с желтым лицом, а по нем все морщинки, в них и нос пуговка – торчит кверху, глаза крошечные без цвету, – так, скотина домашняя, приученная к делу.
И детям не больше чести.
Старший сын в мать: убогий, на правую ногу хромает, умом слаб. Рот откроет и смотрит, – ловит ворон. Отца как огня боится. Неумелый да робкий. И жену Варвару подобрал себе под масть и из семьи такой же, на все село известной – вся в негодной хвори. То в ноги, то в голову ударит Варваре, болячки по телу. Все носом тянет, все то и дело сморкается в передник, а глаза не то подгнивают, не то слезятся. Смотрит ими высокая, тонкая, молодая и – словно сказку читаешь в них о заколдованной царевне. Эх, сорвать бы проклятую хворь! Выглянула бы, как солнце из тучки, головка с мягкими, как шелк, волосами, с загадочным ласковым взглядом молодой человеческой души.
Уж самый последний на свадьбу сына вытрясет, выскребет, а наколотит-таки полста рублей. Старый скряга только что из харчей – хлеба да теленка дал, – ничего больше. Сам сын уже порядился к Василью Михеевичу на лето в работники с женой, тем и свадьбу сыграл. Так ведь что? Пришла весна – не пускает сына.
– Уйдешь, – назад не приходи… работника, что ль, себе нашел по зимам кормить тебя?
– Так ведь как же? – глядит Илька и рот раскрыл.
А в голове ровно жернова. То ли материнская тупость, то ли отец, бывало, малыша по голове тук да тук.
– Ну так ведь как же? Твоя же воля была свадьбу играть…
И опять: