закрыть
закрыть

Ошибки при регистрации

закрыть

Ошибка

закрыть

Если вы забыли пароль, введите e-mail.

Контрольная строка для смены пароля, а также ваши регистрационные данные, будут высланы вам по e-mail.
Выслать Сохранить

Книга "Хроники"

  • Оригинальное название:
  • Chronicles
  • Рейтинг Libs.ru:
  • 52О рейтинге Libs.ru
    закрыть

    О рейтинге Libs.ru

    Рейтинг книги по версии Libs.ru - этот рейтинг отражает интерес читателей к книге на портале Libs.ru. На основании оценок пользователей Libs.ru формирует рейтинг лучших книг, например: Лучшие книги 2012 года, Лучшие книги 2015 года

    Что влияет на Рейтинг Libs.ru:

    1. Оценка книги. Вы можете выразить свое мнение о книге поставив ей положительную или отрицательную оценку
    2. Публикация о книге, пример публикация Зулейха открывает глаза
    3. Оценки публикации, если публикация была написана о книге.
    4. Количество комментариев к книге.
  • Я рекомендую (0)
    Об избранном
закрыть

О рекомендации

Рекомендуйте интересные книги другим пользователям сайта.

0
0 0 1807

Описание книги

Книга, которую написал Боб Дилан: автобиографические воспоминания легендарного поэта-певца, лауреата Нобелевской и Пулитцеровской премии. Мемуары о том, как романтический юноша из американской глубинки стал Бобом Диланом, одним из величайших музыкантов мира, который подарил рок-лирике качество, без которой мы ее уже и не мыслим — глубину, интеллектуальность. "Хроники"  — это и размышления автора об Америке, о людях, истории, музыке, его искреннее и ироничное повествование о мире в себе и о себе в мире.

Критик Галина Юзефович о книге: "Формально «Хроники» Боба Дилана — это автобиография, однако рамки жанра для Дилана тесны, а читательские ожидания он, как автор контркультурный, видал в гробу. Именно поэтому пишет он не о годах своей славы и уж тем более не о том, как родились самые главные, самые успешные его песни, а о мелких частностях, имеющих значение главным образом для него самого. Треть книги — про год, предшествовавший переезду Дилана в Нью-Йорк, сто страниц — про один запавший ему в душу зимний день, меньше двадцати страниц — про Вудсток и пик славы в середине 1960-х… Однако из этой специфической выборки, из демонстративного отказа соответствовать каким-то канонам и требованиям, из умолчаний и недомолвок, рождается образ Боба Дилана куда более живой, достоверный и цельный, чем из любого самого подробного жизнеописания".

****

Отрывок:

"Я родился весной 1941 года. Вторая мировая уже охватила Европу, и в нее скоро вступит Америка. Мир раздирало на части, хаос совал кулак в лица вновь прибывших. Если вы родились примерно в это время или жили и выжили, хорошо чувствовалось, как старый мир уходит, а новый начинается. Будто стрелки часов откручивали назад, к той отметке, когда «до Р.X.» стало «н.э.». Все родившиеся в мое время принадлежали обоим мирам. Гитлер, Черчилль, Муссолини, Сталин, Рузвельт — титанические фигуры, подобных которым свет не увидит больше никогда, люди, полагавшиеся только на свою решимость, хорошо это или плохо, и каждый готов был действовать в одиночку, невзирая на одобрение — невзирая на любовь или богатство; все они правили судьбой человечества и размалывали мир в щебенку. Продолжая длинную череду Александров и Юлиев Цезарей, Чингисханов, Карлов Великих и Наполеонов, они кроили вселенную, будто деликатес на званом ужине. Расчесывали они волосы на прямой пробор или носили шлем викинга — все равно, от них нельзя отмахнуться, с ними невозможно не считаться: грубые варвары с топотом носились по Земле и вбивали всем в головы собственные представления о географии.

Моего отца свалил полиомиелит и тем уберег от войны, но все мои дядья ушли воевать и вернулись живыми. Дядя Пол, дядя Морис, Джек, Макс, Луис, Вернон и другие разъехались по Филиппинам, Анцио, Сицилии, Северной Африке, Франции и Бельгии. Домой они привезли сувениры и памятные подарки: японский соломенный портсигар, немецкий мешочек для хлеба, английскую эмалированную кружку, немецкие очки от пыли, английский боевой нож, немецкий пистолет «люгер» — всякий такой мусор. Они вернулись к гражданской жизни, будто ничего не случилось, и никогда ни словом не упоминали о том, что делали или видели.

В 1951 году я ходил в начальную школу. Среди прочего нас учили нырять под парты и прятаться, когда заводились сирены воздушной тревоги, потому что нас могли бомбить русские. Кроме того, нам рассказывали, что русские способны высадиться с парашютами в нашем городке в любой миг. Те же самые русские, с которыми мои дядья сражались бок о бок всего несколько лет назад. Теперь же эти русские стали монстрами, которые могут перерезать нам глотки и нас испепелить. Странно как-то. Если ребенок живет в такой туче страха, все настроение пропадает. Одно дело — бояться, если кто-то наставил на тебя ружье, и совсем другое — бояться того, что не вполне реально. Многие, впрочем, воспринимали эту угрозу всерьез, и ты ею заражался. Очень легко было стать жертвой их странной фантазии. У меня в школе преподавали те же учителя, что и у моей мамы. В ее время они были молоды, в мое — уже состарились. На уроках американской истории нас учили, что коммуняки не смогут уничтожить Америку одними пушками и бомбами — им придется уничтожить Конституцию, документ, на котором наша страна основана. Хотя разницы никакой. Когда звучала учебная тревога, нужно было падать ничком под парту, не дрожать ни единым мускулом и не шуметь. Словно это спасет от бомб. Угроза полного уничтожения — жуткая штука. Мы не знали, что такого сделали, отчего на нас все так злятся. Красные повсюду, рассказывали нам, кровожадные красные. Но где же мои дядья, защитники отечества? Они заняты — работают, зарабатывают на жизнь, получают, что могут, и экономят, чтобы хватило на подольше. Откуда им знать, что творится в школах, какие страхи там воспитывают?

Но теперь со всем этим покончено. Я в Нью-Йорке, есть там коммунисты или нет. Может, они вокруг кишмя кишат. И куча фашистов в придачу. Толпа будущих левых диктаторов и правых диктаторов. Радикалы всех мастей. Говорили, что Вторая мировая война положила конец Веку Просвещения, но откуда мне было знать. Я в нем жил по-прежнему. Я почему-то по-прежнему помнил и чувствовал свет чего-то эдакого. Я все это читал. Вольтер, Руссо, Джон Локк, Монтескье, Мартин Лютер — провидцы, революционеры; такое ощущение, что я ними знаком, что они живут по соседству.

Я подошел к кремовым шторам, поднял жалюзи и увидел заснеженную улицу. Мебель в квартире была славная — много чего самодельного. Тоже очень мило: комоды с инкрустацией, с причудливой стилизованной резьбой и вычурными замками; нарядные книжные шкафы от пола до потолка; длинный узкий прямоугольный стол с металлическими деталями — их геометрия, похоже, следовала какому-то неписаному правилу; а вот смешной предмет — туалетный столик, весь такой округлый, словно большой палец ноги. На полках в чуланах были изобретательно расставлены электроплитки. Кухонька точно лес. Шкатулки для трав набиты болотной мятой, душистым ясменником, листиками сирени, еще чем-то. Хлоя — южная девушка с северной кровью — умела мастерски пользоваться бельевыми веревками в ванной, и я иногда находил там свою рубашку. Обычно я заявлялся перед рассветом и тихонько проскальзывал прямо на раскладной диван в гостиной, напоминающей высокую галерею. И засыпал под грохот ночного поезда, что с рокотом громыхал по Джерси, — железный конь с паром вместо крови.

С самого раннего детства я слушал поезда, и от их вида и грохота мне становилось как-то надежнее. Большие товарные вагоны, цистерны, платформы с железной рудой, пассажирские, пульманы. В моем родном городке шагу не ступишь, чтобы не оказаться на каком-нибудь железнодорожном переезде, дожидаясь, пока пройдет длинный состав. Рельсы не только пересекали грунтовки, но и бежали рядом. От далеких паровозных гудков я чувствовал себя примерно как дома — вроде все на месте, вроде как я в каком-то спокойном уголку, никакой особой опасности нет, и все складывается.

Через дорогу от того здания, где я сейчас стоял и смотрел в окно, располагалась церковь с колокольней. Перезвон колоколов тоже отзывался домом. Я всегда слышал колокола и прислушивался к ним. Железные, медные, серебряные — колокола пели. По воскресеньям, к службам, на праздники. Они лязгали, когда умирал кто-нибудь важный, когда кто-нибудь женился. Колокола звонили по любому существенному поводу. От их звона внутри становилось приятно. Мне даже нравились дверные колокольчики и перезвон курантов «Эн-би-си» по радио. И вот я рассматривал церковь через мутноватое стекло. Колокола молчали, с крыш сметало ветром снег. Город похитила метель, жизнь кружила и кружила на унылом холсте. Ледяная и холодная.

Через дорогу какой-то мужик в кожаной куртке сгребал наледь с ветрового стекла черного «меркурия-монклэра», застрявшего в сугробе. У мужика за спиной по церковному двору осторожно перемещался священник в лиловой накидке; вот он вышел в приоткрытые ворота — видимо, исполнять некое святое таинство. Невдалеке простоволосая женщина в сапогах с трудом тащила по улице мешок со стиркой. Миллион историй в повседневных нью-йоркских делах, если ты не прочь вникать. Они всегда перед самым носом, сливаются воедино, и, чтобы в них разобраться, придется разобрать их на части. День святого Валентина, день влюбленных, пришел и ушел, а я и не заметил. У меня не было времени на романтику. Я отвернулся от окна, от зимнего солнца, перешел в другой угол комнаты к печке и сделал себе чашку горячего шоколада. А потом включил радио.

Я постоянно вылавливал что-нибудь в эфире. Как поезда и колокола, радио было звуковой дорожкой моей жизни. Я подвигал ручку настройки взад-вперед, и из маленьких динамиков рванулся голос Роя Орбисона. В комнате взорвалась его новая песня — «Бегу в испуге» (Running Scared). В последнее время я слушал песни с фолковыми оттенками. В прошлом тоже такие бывали: «Большой гадкий Джон», «Михаил, греби-ка к берегу», «Сотня фунтов глины» (Big Bad John; Michael Row the Boat Ashore; A Hundred Pounds of Clay). Брук Бентон записал современный хит «Хлопковый долгоносик» (Boll Wsevil). На радио стали появляться «Кингстон Трио» и «Бразерс Фор». «Кингстон Трио» мне нравилось — хотя стиль у них был отполирован и рассчитан на студентов, меня большинство их вещей радовало все равно. Таких, как «Убегай, Джон», «Помни Аламо», «Длинное черное ружье» (Getaway John; Remember the Alamo; Long Black Rifle). Всегда в эфир пробивалась какая-нибудь песня фолкового типа. «Бесконечный сон» (Endless Sleep), песня Джоди Рейнольдс, популярная много лет назад, даже по характеру была народной. А вот Орбисон выходил за все рамки жанров — фолка, кантри, рок-н-ролла, чего угодно. В его вещах мешались все стили, даже те, которых еще не изобрели. В одной строке он мог звучать мерзавцем, а следующую петь фальцетом, как Фрэнки Вэлли. С Роем никогда не поймешь, что слушаешь — марьячи или оперу. Он не давал расслабляться, У него все сводилось к мясу и крови. Как будто он пел с олимпийских высот и не шутил при том. Одна из его первых песен, «Уби-дуби» (Ooby-Dooby), была обманчиво простой, но с тех пор Рой сильно прогрессировал. Теперь он свои композиции исполнял в трех-четырех октавах, и от этого хотелось разогнаться и броситься на машине с обрыва. Он пел, как профессиональный преступник. Обычно начинал низко, еле различимо, некоторое время держался этого диапазона, а затем начинался поразительный спектакль. От его голоса чесались даже трупы, и ты неизменно бормотал себе под нос: «Чувак, это невероятно». В его песнях были песни внутри песен. Из мажора в минор они перескакивали без всякой логики. Орбисон был смертельно серьезен — уже не головастик, не едва оперившийся птенец. Ничего похожего в эфире больше не звучало. Я слушал и ждал следующего номера, но по сравнению с Роем остальные плейлисты были серятиной, вялой и рыхлой. Их вываливали на слушателя, точно у него не было мозгов. За исключением, быть может, Джорджа Джоунза, кантри-музыку я тоже недолюбливал. У Джима Ривза и Эдди Арнодда вообще не разберешь, что в их музыке от кантри. Все дикое и зловещее из кантри-музыки ушло. Элвис Пресли. Его тоже никто уже не слушал. Много лет миновало с тех пор, как он вильнул бедром и запустил музыку на другие планеты. Но я по-прежнему включал радио — видимо, в основном по бессмысленной привычке. Увы, все, что там передавали, сочилось подсахаренным молочком, а не касалось реальных дже-килл-хайдовских тем современности. Там и не пахло уличными идеологиями «На дороге», «Воя» и «Газолина», что сигнализировали о новом типе человеческого бытия, да и можно ли было вообще на это рассчитывать? Сорокапятки на такое не способны.

Меня всего скручивало от желания записать пластинку, но синглы издавать не хотелось, а на радио песни брали именно с сорокапяток. Фолксингеры, джазмены и классические музыканты записывали долгоиграющие альбомы, где в бороздках умещалась куча песен. Они творили свои поддельные личности, перевешивали чаши весов и давали картину во всей полноте. Альбомы были чем-то вроде силы тяготения. У них имелись обложки, передняя и задняя, которые можно часами разглядывать. По сравнению с лонгплеями сорокапятки смотрелись хлипкими и невыкристаллизовавшимися. Они просто копились стопками и погоды не делали. Да и в репертуаре у меня не было ни одной песни для коммерческого радио. Песни про бутлеггеров-дебоширов, матерей, что утопили собственных детей, «кадиллаки», у которых в баке всего пять миль, наводнения, поджоги профсоюзных штабов, тьму и трупы на дне реки — не для радиослушателей. В тех народных песнях, что я пел, не было ничего легкого и приятного. Не дружелюбные они, и не тают от истомы. Мягко не причаливают. Наверное, можно сказать, что они были некоммерческими. Мало того: стиль мой оказывался слишком непредсказуем и трудноопределим для радио, а сами песни для меня были гораздо важнее легкого развлечения. Они служили мне наставником и проводником в неком измененном сознании реальности, в какой-то иной республике - освобожденной. Музыкальный историк Грейл Маркус тридцать лет спустя назовет ее «невидимой республикой». Как ни назови, я не то чтобы настроен был против популярной культуры или что-то: во мне просто не было стремлений заваривать кашу. Мэйнстримовую культуру я считал дьявольски увечной и большим надуваловом, только и всего. Словно за окном лежит сплошное море гололеда, а у тебя только скользкая обувь. Я не знал, ни в каком мы историческом веке, ни в чем его истина. Это никого не заботило. Если говоришь правду, это очень здорово и правильно, а если врешь — ну, все равно это здорово и правильно. Вот чему меня научили народные песни. Что же до времени, рассвет только брезжил, а про историю я что-то понимал — историю нескольких наций и государств, и везде одно лекало. Сначала — ранний архаический период, когда общество растет, развивается и процветает, затем — классический, когда общество достигает зрелости, а после — период расслабухи, когда декаденство все разваливает на куски. Я понятия не имел, на какой стадии сейчас Америка. И спросить было не у кого. Хотя некий грубый ритм все вокруг раскачивал. Нет смысла об этом думать. Что бы ни думал, это может оказаться насмерть неверным.

Я вырубил радио, снова перешел через всю комнату, немного помедлил и включил черно-белый телевизор. Шел «Караван фургонов» (Wagon Train) — американский телесериал-вестерн 1957-1965 гг. Похоже, его транслировали откуда-то из-за границы. Это я тоже вырубил и ушел в соседнюю комнату — без окон, с крашеной дверью. В этой темной пещере от пола до потолка располагалась библиотека. Я включил лампы. Литература в этой комнате просто ошеломляла, здесь невозможно было не потерять тяги к тупости. До сего времени я воспитывался в культурном спектре, от которого в мозгах оседала какая-то сажа. Брандо. Джеймс Дин. Милтон Бёрл. Мэрилин Монро. «Люси». Эрл Уоррен и Хрущев, Кастро. Литтл-Рок (в 1957 г. девяти чернокожим старшеклассникам запретили посещать среднюю школу в г. Литттл-Рок, Арканзас. Этот случай стал одной из поворотных вех в борьбе за гражданские права в США) и «Пейтон-Плейс» («Пейтон-плейс» (1956) — роман Грэйс Метэйлис (1924-1964), ставший бестселлером на 59 недель: семейная сага, действие которой разворачивается в маленьком «идиллическом» городке Новой Англии и изобилует инцестуальными связями, адюльтерами, взаимной ненавистью и убийствами. В 1964-1969 гг. лег в основу первой «мыльной оперы», выходившей в эфир в прайм-тайм. Название городка, романа и телесериала стало символом темных сторон души, укрытых от глаз людей, и ложности мифа об идиллической жизни в провинциальном городке.). Теннесси Уильяме и Джо Димаджио. Дж. Эдгар Гувер и «Вестингауз». Нелсоны. «Холидэй-Инны» и пришпоренные «шеви». Мики Спиллейн и Джо Маккарти. Левиттаун («Левиттаун» — типовой жилой микрорайон, состоящий из одинаковых одноквартирных ломиков, которые собирались на месте из готовых деталей).

В этой комнате все подобное воспринималось как шутка. Здесь были всякие книги — по типографике и эпиграфике, философии, политическим идеологиям. Глаза на лоб лезли. Например — Фоксова «Книга мучеников», «Жизнеописания двенадцати цезарей», лекции Тацита и письма Бруту. «Идеальная демократия» Перикла, «Афинский полководец» Фукидида — повествование, от которого мороз по коже. Написано за четыреста лет до Христа, и там говорится, что человеческая природа — всегда враг всего высшего. Фукидид писал о том, как слова в его время изменили обычные значения, как вообще в мгновение ока меняются действия и мнения. Будто за все это время, от него до меня, ничего не изменилось.

Там были романы Гоголя и Бальзака, Мопассана, Гюго и Диккенса. Я обычно открывал какую-нибудь книгу посередине, прочитывал несколько страниц и, если мне нравилось, возвращался к началу. «Materia Medica» (причины болезней и методы их лечения) — вот эта была хорошая. Я стремился восполнить пробелы в образовании, которое так и не получил. Иногда я открывал книгу и видел надпись от руки на титульном листе. Например, в «Государе» Макиавелли было написано: «Дух жулика», а в начале Дантова «Ада» — «Космополитичный человек». Книги в этой библиотеке не были расставлены ни по темам, ни в каком-то особом порядке. «Общественный договор» Руссо соседствовал с «Искушением Святого Антония», а «Метаморфозы» Овидия, жуткая сказка ужасов, — с автобиографией Дэйви Крокетта. Бесконечные ряды книг: Софокл о природе и роли богов, о том, почему у людей всего два пола. Поход Александра Великого в Персию. Завоевав ее — и чтобы уже не выпускать из рук, — он обязал всех своих солдат жениться на персиянках. Зато потом у него не было никаких хлопот с населением — ни восстаний, ничего. Александр знал, как добиться абсолютного контроля. Биография Симона Боливара тоже стояла на полке. Мне хотелось прочесть все эти книги, но для этого нужно было поселиться в доме престарелых. Я почитал немного из «Шума и ярости», не очень понял, но Фолкнер — это сила. Почитал Альберта Великого — того парня, который научные теории мешал с теологией. По сравнению с Фукидидом — слишком легковесно. Альберт, казалось, страдал бессонницей и писал свои труды по ночам, а одежда липла к мокрому от пота телу. Чересчур многие из этих книг были слишком велики — как гигантские башмаки, сшитые на большеногих людей. В основном я читал поэзию. Байрона, Шелли, Лонгфелло и По. «Колокола» По я выучил наизусть и на гитаре подобрал под них мелодию. Еще я нашел книгу о Джозефе Смите, подлинном американском пророке, который идентифицировал себя с библейским Енохом и утверждал, что Адам был первым богочеловеком. Но и это бледнело по сравнению с Фукидидом. От книг вся комната вибрировала — тошнотворно и мощно. Стихотворение Леопарди «Об уединенной жизни», казалось, выточено из древесного ствола — безнадежно, несминаемо сентиментальная.

Была книга Зигмунда Фрейда, короля подсознательного, называлась она «По ту сторону принципа удовольствия». Я как-то листал ее, и тут домой вернулся Рэй, увидел ее и сказал:
— Лучшие парни в этой области работают на рекламные агентства. Торгуют воздухом.

Я отложил томик и больше его не открывал. Зато биографию Роберта Э. Ли прочел — как его отца изуродовали в бунте, залили ему глаза щелоком, а он бросил семью и отправился в Вест-Индию. И Роберт Э. Ли вырос без отца. И тем не менее умудрился что-то из себя вылепить. Больше того — единственно по его честному слову Америка не ввязалась в партизанскую войну, которая, возможно, длилась бы по сей день. Да, книги — это что-то. Это поистине что-то.

Многие страницы я читал вслух, и мне нравилось, как звучат слова, нравился язык. Мильтонов сонет протеста «На недавнюю резню в Пьемонте» — политическое стихотворение об истреблении невинных герцогом Савойским в Италии. Будто стихи в народной песне, даже элегантнее.

Русская литература темнела на полках особо. Там стояли политические стихи Пушкина, который считался революционером. Его убили на дуэли в 1837 году. Была книга графа Льва Толстого, чье поместье я посетил двадцать лет спустя — в нем жила его семья и там же он обучал крестьян. Оно расположено под Москвой, и там в конце жизни он отрекся от всего написанного, а также отверг все разновидности войны. Ему было восемьдесят два года, и однажды он написал семье записку, чтобы его все оставили в покое. Ушел в заснеженные леса, и через несколько дней его нашли — он умер от пневмонии. Гид дал мне покататься на его велосипеде. Достоевский тоже прожил тягостную и трудную жизнь. Царь отправил его на каторгу в Сибирь в 1849 году. Достоевского обвиняли в том, что он сочинял социалистическую пропаганду. В конечном итоге его помиловали, и он вынужден был писать, чтобы от него отстали кредиторы. Совсем как я в начале 70-х — записывал альбомы, чтобы отстали мои.

В прошлом я не особо залипал на книгах и писателях, но истории мне нравились. Эдгара Раиса Берроуза, который писал о мистической Африке, Льюка Шорта с его мифическими западными сказками, Жюля Верна, Г. Дж. Уэллса. Эти были у меня любимыми, но я тогда еще не открыл для себя фолксингеров. Те могли петь песни, что были как целые книги — но всего в нескольких куплетах. Трудно определить, что делает персонажа или событие достойным народной песни. Вероятно, персонаж должен быть справедлив, честен и открыт. Такая вот абстрактная отвага. Аль Капоне был преуспевающим гангстером, и ему дали править преступным миром Чикаго, но про него никаких песен не слагали. Он никак не интересен и не героичен. Фригиден. Как рыба-прилипала — похоже, он ни минуты в жизни не провел один на природе. Из него получается громила или задира, как в той песне поется: «ищу городского громилу»... Недостоин даже клички — выходит какая-то бессердечная халтура. А вот Красавчик Флойд, напротив, будит авантюрный дух. Даже его кличке есть что сказать. В нем есть что-то расхристанное, не замерзшее в грязи. Он никогда не сможет править целым городом, не сумеет манипулировать машиной или подчинять людей своей воле, однако состоит он из реальной плоти и крови, представляет собой человечность вообще и выглядит сильным. Как минимум — пока его не поймали в ловушку где-то в глухомани.

В квартире у Рэя не было шума — только если я включал радио или слушал пластинки. А так — тишина, как на кладбище, поэтому я всегда возвращался к книгам. Закапывался в них, как археолог. Я прочел биографию Таддеуса Стивенса, радикального республиканца. Он жил в начале ХГХ века — довольно колоритный тип. Родился в Геттисберге, и у него была изуродована стопа, как у Байрона. Вырос в нищете, сколотил состояние, после чего горой стоял за слабых и всех, кто не мог сражаться на равных. Стивенс обладал мрачным чувством юмора, был остер на язык и пламенно ненавидел разжиревших аристократов своего времени. Он хотел конфисковать земли рабовладельческой элиты, а об одном коллеге вот как однажды отозвался прямо в палате: «пресмыкающееся в собственной слизи». Стивенс был антимасоном, и противников своих обличал за то, что из их пастей несет человечьей кровью. Прямо так и резал правду-матку: «немощная банда низменных рептилий, чурающихся света, таящихся в собственных берлогах». Стивенса трудно забыть. Он произвел на меня огромное впечатление, он меня вдохновлял. Он и еще Тедди Рузвельт — наверное, самый сильный президент США за всю историю. Про Тедди я тоже читал. Он был скотоводом и боролся с преступностью, его едва остановили, когда он хотел объявить войну Калифорнии: он крупно поцапался с Дж. П. Морганом, почти божеством, которое в то время владело чуть ли не всеми Соединенными Штатами. Рузвельт его осадил и пригрозил бросить в тюрьму.

Про любого из этих парней — Стивенса, Рузвельта или самого Моргана — могли бы сочинить в народе балладу. Вроде «Ходячего босса» (Walkin' Boss), «Песни узника» (The Prisoner's Song) или даже чего-нибудь вроде «Баллады о Чарлзе Гито» (Ballad of Charles Guiteau). Они там где-то присутствуют, хоть и неявно. Они есть даже в первых рок-н-роллах, если вам охота подмешать электричества и барабанов.

На полках стояли и книги по искусству. Мазеруэлл, ранний Джаспер Джонс, брошюры о немецких импрессионистах, Грюнвальд, Адольф фон Менцель — такие вот. Практические пособия — как вправить человеку колено; как принять роды, как вырезать аппендицит, не выходя из спальни. Сны от такого снились жаркие. Глазу было на что упасть: меловые наброски «феррари» и «дукати», книги об амазонках, о Египте времен фараонов, фотоальбомы про цирковых акробатов, влюбленных, кладбища. Поблизости не было больших книжных магазинов, поэтому найти все это в одном месте было невозможно.

Мне очень нравились биографии, и я прочел кусок из еще одной — Фридриха Великого. Он, как я с удивлением выяснил, был не только королем Пруссии, но и композитором. Кроме того, я заглянул в трактат Клаузевица «О войне». Автора называли главным философом войны. Судя по фамилии, он должен был походить на фон Гинденбурга, но он не похож. В книге на портрете он напоминает поэта Роберта Бёрнса или актера Монтгомери Клифта. Книгу опубликовали в 1832 году, а Клаузевиц служил в армии с двенадцати лет. В его армиях были великолепно натренированные профессионалы, а не юнцы, служившие всего несколько лет. Заменить его солдат было трудно, и он рассказывает, как маневрами выдвинуть их на такие позиции, где неприятель сам увидит, что сражаться бесполезно, и, в сущности, сложит оружие. Во времена Клаузевица от серьезных боев проку было мало, а потери огромны. Для Клаузевица швыряться камнями — не война; не идеальная война, во всяком случае. Еще он подробно пишет о психологических и случайных факторах на поле боя - погода, воздушные потоки, все это играет большую роль.

Меня такое чтение болезненно зачаровывало. За много лет до этого, когда я еще не знал, что стану певцом, и мыслил с размахом, я даже хотел поступать в «Вест-Пойнт» (Военная академия США). Всегда представлял, как гибну в какой-нибудь героической битве, а не помираю в собственной постели. Мне хотелось стать генералом, командовать собственным батальоном, и я прямо не знал, где же мне достать ключик от этой страны чудес. Я спросил отца, как попасть в «Вест-Пойнт»; его это, судя по всему, шокировало, и он ответил, что моя фамилия не начинается на «де» или «фон», и для того, чтобы туда попасть, мне нужны связи и соответствующие рекомендации. А посоветовал он мне хорошенько сосредоточиться на том, чтобы их получить. Дядя мой обескуражил еще больше. Он сказал:
— Тебе не понравится работать на правительство. Солдат — это домохозяйка, подопытная свинка. Иди лучше в шахту.

Шахта или не шахта, но больше всего меня сбили с толку связи и рекомендации. Мне не понравилось, как это звучит: будто меня чем-то обделили. Но вскоре я понял, что это такое и как подобные вещи иногда спутывают все планы. Когда я собирал свои первые группы, их обычно переманивал какой-нибудь другой певец, у которого группы не было. Такое случалось всякий раз, когда моя группа формировалась полностью. Я не понимал, как это возможно — ведь те парни ничем не лучше меня, поют и играют точно так же. Но перед ними открывались двери на концерты, за которые платили реальные деньги. Любой человек со своей группой мог играть в парковых беседках, на шоу самодеятельных талантов, ярмарках, аукционах и открытиях магазинов, но за такие выступления платили столько, что хватало лишь на покрытие затрат, а то и меньше. Другие же эстрадные певцы могли выступать на небольших съездах, частных свадебных вечеринках, золотых юбилеях в бальных залах отелей, на мероприятиях «Рыцарей Колумба» (консервативная католическая общественная организация, поддерживающая католическое образование, благотворительные программы, специальную программу страхования своих членов и т. п., выступает против абортов.), и такие вещи означали наличку. Кто-то всегда увлекал мои группы обещаниями денег. А я обычно жаловался бабушке, жившей с нами, моей единственной наперснице, и она отвечала, что это не стоит принимать близко к сердцу. Говорила, например:
— Есть люди, у которых ты никогда не сможешь выиграть. Пусть им. Перемелется — мука будет.

Ну да, легко сказать, но легче мне от этого не становилось. Говоря по правде, парни, отбиравшие у меня группы, имели семейные связи с кем-нибудь на ступеньку выше: в торговой палате, городском совете или коммерческой ассоциации. Эти группы были связаны с разными комитетами во всех округах. Семейные связи работали будь здоров, а я оставался словно голый.

Все это уходило корнями вглубь, давало несправедливое преимущество одним, а других выжимало на обочину. Ну и как после этого человеку достучаться до мира? Как будто это закон жизни, но даже если так, хлюздить на этот счет я не собирался и, как говорила бабушка, к сердцу близко не принимал. Семейные связи легитимны. Их нельзя никому ставить в вину. Дошло до того, что я почти всегда рассчитывал потерять свою группу, и когда это происходило, меня даже не шокировало. Я продолжал собирать их, поскольку был полон решимости играть. Было много препон и долгих ожиданий, мало признания, мало ободрения, но порой довольно и того, что кто-то неожиданно подмигнет или кивнет — и скука невнятного существования разнообразится.

Так случилось, когда в мой родной городок приехал знаменитый борец Роскошный Джордж. В середине 50-х я играл в вестибюле Манежа Национальной гвардии, в Мемориальном доме ветеранов — там у нас происходили все большие представления: выставки скота, хоккейные матчи, гастролировали цирки, проводились боксерские поединки, свои бдения устраивали разъездные проповедники, собирались поклонники кантри-и-вестерна. Я видел там Слима Уитмана, Хэнка Сноу, Уэб-ба Пирса и многих других. Примерно раз в год всю свою труппу исполнителей в город привозил Роскошный Джордж: Голиафа, Вампира, Смерча, Душителя, Костолома, Святого Ужаса, борцов-карликов, пару борчих и целую толпу кого-то еще. Я играл в вестибюле на импровизированном помосте - вокруг кипела жизнь, всюду бродили люди, никто на меня особого внимания не обращал. Вдруг распахнулись двери и вошел сам Роскошный Джордж. Ворвался как ураган — не через служебный вход зашел, а прямо через вестибюль. Казалось, что идет не он один, а человек сорок. Роскошный Джордж, во всем своем великолепии и славе, сверкая молниями и брызжа жизненной силой. Все как полагается. При нем были камердинеры, женщины с букетами роз, он был облачен в величественную золотую мантию, отороченную мехом, а его длинные светлые кудри развевались. Он не сбился с шага, но глянул на меня, и глаза его блеснули пьяной фантазией. Он подмигнул и, кажется, губы его произнесли:
— Ты даешь тут жизни.

Действительно он это сказал или нет, было не важно. Мне показалось, что я услышал именно это, — вот что было главнее всего, и я этого не забыл. Мне большего признания и поощрения не требовалось еще много лет. Иногда больше ничего и не нужно — вот такое признание, когда что-то делаешь просто ради того, чтобы делать, когда к чему-то стремишься, только этого пока больше никто не признает. Роскошный Джордж. Могучий дух. Люди говорили, что он велик, как весь его народ. Может, и так. Я неизбежно потерял группу, которая играла со мной в вестибюле Дома ветеранов. Кто-то их увидел и у меня забрал. Мне пришлось нарабатывать связи. Стало ясно, что я должен научиться играть и петь сам, а не зависеть от группы, пока не удастся им платить и так удерживать. Связи и рекомендации отпадут сами собой, но мне на какой-то миг стало лучше. Повстречаться с Роскошным Джорджем что-то да значило.

Книга Клаузевица казалась мне устаревшей, но в ней было много реального, и, читая ее, ты многое понимал про обычную жизнь и давление окружающей среды. Когда он утверждает, что политика заняла место морали, а политика — это грубая сила, он не играет. Этому нельзя не поверить. Поступай так, как тебе говорят, кем бы ты ни был. Подчиняйся, или сдохнешь. Не мели мне этой чепухи про надежду, не вешай насчет праведности. Нечего тут передо мной выплясывать, что Бог, дескать, с нами, что Господь нас поддерживает. Смотрим на вещи реально. Нет никакого морального порядка. О нем можно забыть. Мораль не имеет ничего общего с политикой.

Через что здесь переступать? Либо сверху, либо снизу. Так устроен мир, и его ничто не изменит. Это безумный, запутанный мир, и смотреть ему нужно прямо в глаза. Клаузевиц в каком-то смысле — пророк. Этого можешь и не осознавать, но кое-что в его книге мозги прочищает. Если считаешь себя мечтателем, Клаузевиц — как раз для тебя: ты поймешь, что мечтать даже не способен. После него поневоле перестанешь воспринимать собственные мысли чересчур всерьез.

Я прочел и «Белую богиню» Роберта Грейвза. О том, как вызывать поэтическую музу, я тоже пока не знал. Просто не соображал, а потому и не парился. Через несколько лет я познакомился с самим Робертом Грейвзом в Лондоне. Мы с ним энергично прогулялись по Паддингтон-сквер. Мне хотелось расспросить его кое о чем в его книге, но я почти ничего из нее так и не вспомнил. Мне очень нравился французский писатель Бальзак, я читал его «Шагреневую кожу» и «Кузена Понса». Бальзак довольно смешной. Философия у него простая и ясная: в сущности, чистый материализм — прямой путь к безумию. Похоже, единственное подлинное знание для Бальзака — суеверие. Все подвергается анализу. Копи в себе энергию. Вот в чем секрет жизни. У мсье Б. можно многому научиться. Смешно с ним путешествовать. Ходит в рясе и бесконечно хлещет кофе. Спит на ходу, а потому у него мозги вялые. У него выпадает зуб, и он говорит: «Что это значит?» Под вопрос он ставит все. От свечи загорается его одежда, а он недоумевает, огонь — это хороший знак или нет. Умора.

В «Газовом фонаре» ничего высококачественного не было — никаких столиков у сцены, однако от начала концертов и до конца он бывал забит под завязку. Некоторые сидели на столах, некоторые стояли и толпились у стен, голых и кирпичных, тусклое освещение, трубы торчат. Даже холодными зимними вечерами снаружи стояла очередь желающих туда попасть, кучки людей сбивались в дверях, внизу — спаренный вход. А внутри всегда слишком много народу — столько, что дышать трудно. Не знаю, сколько туда вмещалось, но всегда было такое чувство, будто тысяч десять или больше. Взад-вперед постоянно сновала пожарная охрана, вечно чего-то ждали, в воздухе висел напряг, все проникнуто забубенностъю. Точно вот-вот появится что-то — кто-то — и сдует весь туман.

Я играл отделения по двадцать минут. Исполнял те народные песни, которые присвоил, и обращал внимание на то, что происходит вокруг. Там было слишком жарко и скученно, после выступления особо не потусуешься, и обычно исполнители зависали наверху, в одной из задних комнаток, куда можно было попасть только через кухню — выйти во дворик и подняться по обледенелой пожарной лестнице. Всегда кто-нибудь играл в карты. Ван Ронк, Стуки, Ромни, Хэл Уотерс, Пол Клэйтон, Льюк Фауст, Лен Чандлер и кто-нибудь еще обычно резались в покер всю ночь напролет. Можно было приходить и уходить, когда вздумается. Маленький динамик в комнате транслировал, кто выступает внизу, чтобы все знали, когда возвращаться. Ставили обычно по пять, десять или двадцать пять центов, хотя банк временами доходил и до двадцати долларов. Обычно я откладывал карты, если ко второй или третьей сдаче у меня не было пары. Чандлер мне сказал как-то раз:
— Тебе надо выучиться блефовать. В этой игре никогда ничего не добьешься, если не будешь блефовать. Иногда даже надо попасться. Поможет тебе потом, когда карта пойдет хорошая, а тебе нужно будет, чтобы партнеры думали, будто ты блефуешь.

Внизу я не задерживался — слишком тесно и душно. Я либо сидел наверху в картежной комнате, либо в таверне «Чайник рыбы» по соседству. Там тоже обычно бывало битком — в любой вечер, всю неделю. Царило неистовство — всевозможные субъекты быстро говорили и быстро двигались, некоторые — любезно, некоторые — ухарски. Чернобородые литераторы, мрачноликие интеллектуалы; эклектичные девицы, явно не приспособленные для семейной жизни. Такие возникают из ниоткуда и туда же потом возвращаются: раввин с пистолетом, кривозубая девчонка с распятием между грудей, — всякие люди искали себе внутренний жар. Я словно смотрел на все это с высокого утеса. У некоторых личностей даже были титулы: «Человек, который сделал историю», «Связь между расами» — они сами предпочитали, чтобы их называли так. Там тусовались и комики из комедийных шоу, вроде Ричарда Прайора. Сидишь, бывало, на табурете у стойки, смотришь в окно на заснеженные улицы и видишь, как мимо идут настоящие тяжеловесы: весь укутанный Дэвид Амрам, Грегори Корсо, Тед Джоанс, Фред Хеллерман.

Однажды ночью в двери ввалился парень по имени Бобби Нойвирт, с ним — парочка друзей, и они подняли гам. Мы с Бобби еще встретимся потом на фолк-фестивале. С самого начала было ясно, что у Нойвирта — вкус к провокациям, и его свободы не ограничить ничему. Он постоянно и безумно против чего-то бунтовал.

Разговаривая с ним, требовалось всегда держать себя в руках. Нойвирт был примерно моим одногодком, из Акрона, играл на банджо и знал какие-то песни. Он учился в Бостоне в художественной школе, мог писать маслом и говорил, что весной возвращается в Огайо к предкам — снимать зимние рамы и устанавливать сетки. Такова была его обязанность — моя тоже. Хоть я возвращаться и не собирался. Впоследствии мы с ним тесно сошлись и поездили вместе. Джек Керуак обессмертил в «На дороге» Нила Кэссиди — надо, чтобы кто-нибудь так же обессмертил бы Нойвирта. Вот какой это был персонаж. По ушам ездил, пока собеседник не осознавал, что рассудка у него больше нет. Языком своим он рвал, сек и любого мог поставить в неловкое положение, но и выпутаться умел из любой ситуации. Никто про него ничего не понимал. Если бы человек эпохи Возрождения мог то и дело перескакивать с одного на другое, Нойвирт был таким человеком. Бульдог просто. Хотя меня он не провоцировал — никогда и никак. Я тащился от всего, что бы он ни делал, и он мне нравился. Талант у Нойвирта имелся, но сам он не был амбициозен. Любили мы с ним примерно одно и то же — даже одинаковые песни в музыкальном автомате.

А джукбокс тут играл в основном джаз. Зут Симмс, Хэмптон Хоуз, Стэн Гетц и кое-что из ритм-энд-блюза — Бамблби Слим, Слим Гайяр, Перси Мэйфилд. Битники терпимо относились к фолк-музыке, но по-настоящему она им не нравилась. Слушали они исключительно современный джаз, бибоп. Пару раз я опускал в щель монетку и ставил «Того, кто сбежал» (The Man That Got Away) Джуди Гарланд. Эта песня всегда на меня как-то действовала — но не ошеломляюще, не грандиозно. Она не вызывала никаких странных мыслей. Просто ее приятно слушать. Джуди Гарланд родом была из Гранд-Рэпидз, Миннесота, что милях в двадцати от того места, где родился я. Джуди пела, как соседская девчонка. Она существовала когда-то задолго до меня — как там у Элтона Джона? «Я б хотел узнать тебя, но мал тогда я был». Гарольд Арлен написал ей «Того, кто сбежал» и еще одну, космическую — «Там, где-то за радугой» (Somewhere Over the Rainbow). И много других популярных песен — мощную «Тоску в ночи», «Ненастную погоду», «Льет ли, сияет», «Будь счастлив» (Blues in the Night; Stormy father; Come Rain or Come Shine; Get Happy). В песнях Гарольда я слышал деревенский блюз и фолк-музыку. У нас с ним было эмоциональное родство — этого я не мог не заметить. Моей вселенной правили песни Вуди Гатри, а раньше моим любимым автором песен был Хэнк Уильямс, хоть я считал его в первую голову певцом. Хэнк Сноу шел вторым с незначительным отрывом. Но я не избежал сладостно горького, одинокого, напряженного мира Гарольда Арлена. Его песни мог петь и играть Ван Ронк. Я бы тоже их играл, но никогда и мечтать бы не осмелился. Их не было в моем сценарии. Их не было в моем будущем. Что вообще такое — будущее? Глухая стена, ничего не обещает, ничем не угрожает — чушь, да и только. Никаких гарантий, даже того, что жизнь — не одна большая шутка.

В «Чайнике рыбы» никогда не знаешь, с кем столкнешься. Все вроде похожи на кого-то и ни на кого в особенности. Однажды мы с Клэйтоном сидели и пили вино за столиком с какими-то людьми, и один парень, выяснилось, когда-то делал звуковые эффекты для радиопередач. Дома на Среднем Западе я, считай, вырос на радиоспектаклях — тогда казалось, что я живу в вечной юности. «Святая святых», «Одинокий объездчик», «Это ваше ФБР», «Враль Макги и Молли», «Толстяк», «Тень», «Подозрение». В «Подозрении» скрипучая дверь всегда звучала кошмарнее, чем можно представить в жизни, и неделю за неделей эти истории изматывали нервы и переворачивали все нутро. В «Святой святых» ужас мешался с юмором. В «Одиноком объездчике» прямо в радиоприемнике пилили дрова и звякали шпоры. «Тень» — богатый человек, знаток науки выходит восстанавливать справедливость в мире. «Сети зла» — полицейский радиоспектакль, музыкальная заставка звучала, будто Бетховенская симфония. А от «Часа комедии "Колгейта"» животики можно было надорвать.

Казалось, в приемнике — весь мир. Я видел все. Про Сан-Франциско нужно было знать только, что Паладин там жил в отеле и что услуги его пистолета можно купить. Я знал, что «камешки» — это драгоценности, что негодяи ездят в машинах с откидным верхом, а если захочешь спрятать дерево, прятать его нужно в лесу, где его никто не найдет. Я вырос вот на таком и дрожал от возбуждения, слушая эти радиоспектакли. Они подбрасывали мне ключи к тому, как устроен мир, давали топливо моим грезам и заставляли воображение пахать в две смены. Странное это ремесло — радиоспектакли".

Посты о книге

Комментарии

0 комментариев

Ваш комментарий:

avatar
закрыть