ПЕШКОМ ПО МАРШРУТАМ ТРАМВАЕВ СТАРОГО ГОРОДА
забудь
Ты знаешь, как гаснут свечи
в желании стать луной,
когда горизонт расцвечен
ветрами земли иной?
Как в море ныряют клиффы,
когда опустевший дом
становится частью мифа
и сна о себе самом?
Когда вышибаешь двери,
партер не смеши, молчи,
о том, что в придачу к вере
успел потерять ключи.
Боярышник в каплях ягод
шипами не спрячет лаз,
болотные тени лягут
вокруг беспокойных глаз.
Мне нынче и мост сожжённый
надёжен, высок и нов.
Забудь обо мне, рождённом
под звёздами ржавых снов.
кроме сказок про чёрный лес
В битом зеркале и во сне
искажение – не порок.
Лабиринтами, внутрь извне —
я не знаю других дорог.
Искривляются, трепеща,
уголки ежевичных губ;
если рёбра в узлах плюща —
чаща корни пустила вглубь.
Вздрогнул стеблем болиголов:
ведьмин всхлип или вёсел плеск?
По бетонности городов
разбредается чёрный лес.
Право ночи – смягчать углы.
Топкий берег и шаткий мост;
над озёрами зыбкой мглы
рассыпается сахар звёзд.
Перекинуться в грай и смоль,
в центре радужки – чёрный кварц:
если зреет в лопатках боль —
я не знаю других лекарств.
Под крылом горячо саднит
желторотой луны надрез.
Я не знаю других молитв,
кроме сказок про чёрный лес.
на самой высокой башне
Смехом звенишь: «Не страшно»,
взгляд опустить не смея.
На самой высокой башне
ветер всегда сильнее.
Шорох песков бесплодных
служит изнанкой рая.
Колдунья не смотрит в воду,
но непреложно знает.
Озеро льдом накрыла —
звон пробивает толщу,
но друг мой – пока бескрылый —
знает гораздо больше.
Что потерял – вернётся
лет через десять-двадцать.
На самой высокой ноте
лопнет нужда скрываться.
Блёклость пустынь напьётся
кровью лозы незрелой.
До башни, наверх, под солнце
не долетают стрелы.
post factum
Так славно – растеряться по пути
и не идти ни через лес, ни лесом,
не убивать приятное полезным
и не искать, но всё-таки найти;
измерить возраст тысячами лет,
но не копить ни золото, ни опыт,
пролезть в канон апокрифами, чтобы
остался гул над морем, но не след
в чужой земле. Post factum всё одно:
прошло насквозь, задело за живое…
Под солнцем в полдень камни пахли хвоей,
закат в канавы сцеживал вино.
Ночь мягко стелет илистое дно
знаменьем обретённого покоя.
грифельно-серый
Время и небо в конце декабря
кажутся сферой.
Дом твой кирпичный с изнанки не зря
грифельно-серый.
Позднее утро открыло глаза,
чтобы заплакать.
Ну и на чём мне прикажете за
солнцем, на запад?
Остро проклюнулись из-под манжет
чёрные перья —
вот тебе «самый рождественский» цвет.
Полно, теперь ли?
Полночь и снег. Из стакана вино
шепчет – за дверью
есть чудеса милосердия, но
я в них не верю.
Пара глотков, и на память придут —
вдруг, без причины —
блики на стойке в аэропорту.
Рим, Фьюмиччино.
Ночь не иссякнет, но круг завершит
двадцать второго.
Делать из сумрака саван и щит —
это не ново.
Сказки про стрелы и всё, что потом,
с детства знакомы.
Ты заштрихуешь карандашом
место излома?
Дай мне тетрадь, где в бумажной траве
пляшут химеры.
Самый рождественский в мире цвет —
грифельно-серый.
пешком по маршрутам
Вверяя огню минуты
до наступления холода,
солги, что не ищешь повода
для страшной душевной смуты.
Я шлялся пешком по маршрутам
трамваев старого города.
Я думал: «Поедем в Калькутту,
пока мы еще так молоды».
Наш город – скрытый, запутанный,
что кормится только нами,
исчерчен моими маршрутами,
исчерпан твоими снами.
К нему любопытно тянутся
трамваи стальными мордами —
он тлеет во мгле под тяжестью
асфальта чужого города,
дрожит в пузырях игристого
и жаждет иного топлива:
фасадов, калиток, пристаней
в зеленом вине растопленных.
Край неба алеет исподволь
за крышами-волнорезами,
и дремлют трамваи, высунув
свои языки железные.
Качнутся их штанги чуткие,
и фары устроят проводы,
когда мы уйдём маршрутом,
подсказанным старым городом.
Кальяри