Ягодное поле
Алексей Михайлович Левшин
Поэт, писатель, драматург, один из основателей Русской школы Творческого развития и театра "Летний снег" в Париже, приехав в Москву занялся авторской песней, преподаванием, режиссурой, оставаясь прежде всего поэтом. Пятнадцать лет в жизни во Франции явились для автора отправной точкой развития авторского замысла, пока в конце концов он не востребовал возвращения автора на родину из пестрой европейской жизни для уточнения и восполнения воспоминаний, к которым добавились новые ощущения, прозрения, крутые повороты жизненного сюжета. Роман "Ягодное поле" начат во Франции, окончен в России, но создается ощущение, что сюжет его продолжает развиваться в настоящем. Отношения двух главных героев и просты, и замысловаты. Оба они мечтают о возвращении на родину, оба проникнуты воспоминаниями детства, размышлениями о судьбе русской культуры. Оба любят одну и ту же женщину, Ольгу.
Алексей Левшин
Ягодное поле
Проза о любви и одиночестве
Роман
МОСКВА-ПАРИЖ
2008
Отпусти Господи тормоза вдохновения моего.
Успокой меня Господи
и напои сердце мое источником дивных слов
Твоих.
Даниил Хармс
Жарко…
А.П. Чехов
Пора…
А.С. Пушкин
В самом начале – когда мы были детьми, и запах котлет из столовой смешивался с запахом вымокшей от снега комаровской варежки, а в пять часов был кефир, и пустые и чуть печальные в конце первого дня нового года были коридоры, и огромным и таинственно-взрослым был вестибюль – было хорошо-хорошо. От мамы доносилось бесконечное сияние тонких радостных духов и щедрой молодости, девчонки были неприкосновенно-прекрасны, вели себя тише мальчишек – почти все – и красота по-детски звучала в их полнозвучных лицах, а у кого-то радостно-гибких плечах.
И я до сих пор, как лунатик, все иду, вытянув вперед руки и надеясь, что наткнусь в темноте и поймаю руки, вынутые ко мне навстречу из теплых дыр карманов, и начну захлебываться тихой скороговоркой: «Ну вот, моя хорошая. Это ты, моя хорошая. Все будет хорошо. Вот увидишь, как мы все одолеем».
Две розовые и почти ровные кляксы уже почти зажившего ожога.
А ночью была гроза – горделивая, шумная, бесцеремонная. Всю ночь потрясающее пение басов и мокрый блестящий восторг.
Незадернутое занавесками окно так быстро и слепо вспыхивало от молнии – а что ему еще оставалось делать? И нельзя было понять, передразнивает оно изумление, испуг или сострадание к неизвестному близкому человеку – или же это мое собственное, вытянутое от бессонницы лицо.
Но что же дальше? У кого-то не получилось шитье, тот кто-то шитье запорол и начал спарывать косо вышедшие деревья. За кипящим туманом листвы переливалось и пухло море, которого отродясь здесь не было.
И если есть желание, то, пожалуйста, можешь сглатывать запах летних бесприютных сумерек, всю эту на сто голов поделенную тоску детского трудового лагеря, а вот и резкий и рыхлый запах пасты, и лучше сразу прополоскать рот жгучей от холода водой из облупленного крана.
Чем дальше, тем больше буду начинать фразы с огромного «И». Дедушка ставит тарелку на стол и глядит озадаченно, а в тарелке суп с клецками – клецки, братцы мои! – и говорит, рассматривая на скатерти что-то, что, не дай Бог, окажется крошкой. «Лучше фразы все-таки не начинать все время с «И». Нас так учили».
Истерически-облупленная улица Клинская и челобитная Москва.
Совсем рассвело. Всегда не успеваю поглядеть, как рассветает над Москвой-рекой. Привык, что есть уже Рассвет над Москвой-рекой, один-единственный, звуками доходящий до окон.
Надо будет потом где-нибудь обронить, что люди встают на подножку подходящего автобуса не с той ноги, как будто все время не успевают сообразить. И не с готовностью усталых рекрутов, а с застигнутостью нашкодивших мальчишек.
Надо будет позвонить моему знакомому капитану. Он один, и шорох казарменной занавески как шорох бумаги, и все невыносимо-отдраенно.
Я уехал, унося с собой всякую возможность восстановить хоть какое-то реальное общение; а это означало исчезновение нескольких дней в году, а с ними какого-то тихого разговора, который почему-то проще продолжить с умершим, нежели с уехавшим навсег