ПРОЛОГ
(исключительно для отца)
У города испарина. Так бывает наутро после болезни: всё плывёт, мелькает, нет ни сил, ни желания вставать, идти – даже за водой. Её, правда, сегодня в избытке. Стараюсь не зачерпнуть ботинками. «Развезло» – хорошее русское слово, одинаково справедливое для человека и дороги.
Под ногами чавкает, сверху капает. У капели медный запах крыши, под прошлый Новый год раненой ломом, что ходил ходуном в неумелых смуглых руках. Вот и сейчас парочка рабочих стоит на тротуаре в космически-оранжевых, диких на фоне монохромного города спецовках. Улыбаются крепкими, не знавшими бормашины зубами, говорят на нездешнем, переливчатом. Ухо ловит только слово «телефон» да пару непечатных выражений – ругаться принято на русском.
Снег летит. Летит мимо обожженного временем фасада, умывает лица каменных фигур, застревает в экзотических резных листьях.
В скверике (говорят, кстати, что это московское слово, надобно говорить «садик», но я легко жонглирую подъездами и парадными, так что мне простительно) жёлто-голубые синицы клюют красную рябину. В загончике (уж простите, но как иначе назвать этот квадрат три на три, тюремный двор и то больше) перед детским садом разноцветная россыпь малышей вдохновенно лепит снеговиков, прекрасных в своём несовершенстве.
Воздух обманчиво-мартовский, влажный, тяжёлый.
Небо и земля одного цвета, которому нет названия ни в одном словаре. Поменяли местами – никто не заметил.
Так и ходят здесь, в Петербурге, по небу, упираясь темечком в землю, чтобы не упала.
Allegro con spiritu
ОН
По утрам она включает музыку.
Открывает глаза, перекатывается с боку на бок, и под задравшейся футболкой мелькает белое, нежное. Футболку она привезла из Джунгахоры на третьем курсе, и рисунок на ней стёрся так, что на улицу не выйдешь. Зато спать мягко.
Надежда просыпается, как человек, ни разу в жизни не видевший плохого сна.
Она садится на постели, собирает одеяло у груди, стесняясь кого-то невидимого. Кого? В комнате она одна. Вернее, думает, что одна.
Я слушаю с ней её музыку, читаю её книги (ровно от закладки до закладки), иногда позволяю себе исправить одну-две опечатки в незаконченном подстрочнике. С правилами русского языка у меня неважно, но если буквы в слове переставлены или одна другой заменена, то я обязательно замечу. Это ещё со школьных времён. Единственное, пожалуй, что не изменилось.
Мы с ней играем в странную игру, в которой есть что-то от шахмат и пряток одновременно.
Я люблю наблюдать, как она переводит: лицо утрачивает рёбра жёсткости, глаза наполняются сладкой тревогой, как у ребёнка, который застыл у новогодней ёлки и ждёт, пока загорятся, побегут, подмигивая, огоньки. Если Надежда находит нужное слово, они вспыхивают на дне серых глаз. Со временем волна уходит, радость стихает, брови ползут к переносице.
Раздумывая, она трогает нижнюю губы пальцами или кончиком языка. С начала ноября на нижней запеклась корочка. Моя мама говорила: намажь подсолнечным, лучше бы оливковым, но его давно не привозят, помнится, пару лет назад выкинули в универсаме на Приморской, целую неделю банки стояли, никто не брал.
– Ну и гадость, – сказал папа, пробуя масло. – Как греки и итальянцы его жрут? Оно гнилыми помидорами пахнет.
Масло в большой баклаге быстро, словно нам назло, прогоркло, но мама по-прежнему мазала мне им растрескавшуюся губу. Запах проклятой жижи надолго поселился под носом и преследовал меня, пока я не догадался вылить остатки масла в унитаз.
Движение на экране.
Надежда поворачивает голову, чтобы взглянуть на ползущие по стене тени, на мельтешение деревьев за окном. Она вообще легко отвлекается, и я отвлекаюсь вместе с ней.
Мне приходится присматривать, чтобы с ней ничего не произошло до того, как она перестанет бытьинтересна.
Однажды пришлось выключить электричество во всей парадной и продержать так весь день, пока она не вернулась с работы: утром я заметил, что она оставила вилку утюга в розетке. Эта вилка, чёрная и глухая, как кляп, мерещилась ей всё время, пока шли переговоры; она путалась в словах и краснела. Зато вечером, вбежав в тёмную квартиру, завертелась в